Роза Люксембург

 

О социализме и русской революции

 

 

 

Москва, Издательство политической литературы, 1991;

Аннотация

 

В книгу вошли произведения Розы Люксембург, отражающие ее своеобразные взгляды на социализм, соотношение демократии и диктатуры, развитие марксизма, борьбу за гуманизм, против милитаризма. Впервые на русском языке публикуется в полном объеме собранный воедино цикл работ Р. Люксембург о Февральской и Октябрьской революциях 1917 г. в России («Русские проблемы», «Русская трагедия», «Рукопись о русской революции») и Ноябрьской революции 1918 г. в Германии («Чего хочет Союз Спартака», «Наша программа и политическая ситуация»), а также письма 1917–1918 гг., значительно обогащающие наши представления о ее политических воззрениях, ее понимании демократии, отношении к русской революции.

http://polit-kniga.narod.ru

 

 

 

Избранные статьи, речи, письма
 

Предисловие

Человек, мыслитель, революционер

 

Талант Розы Люксембург — редкостно цельный и вместе с тем многогранный. Беззаветно смелая революционерка была вдумчивым, творческим мыслителем. История, политическая экономия, стратегия и тактика пролетарской борьбы оживали под пером тонкого аналитика и страстного полемиста. Она достигала кристальной ясности при освещении сложных теоретических вопросов, чеканно формулировала программные документы, вдохновенно сочиняла революционные воззвания, сражая идейных противников точной аргументацией, изящной иронией, а иногда и гневным сарказмом. У этой маленького роста женщины с большой головой, выразительным профилем и черными задумчивыми глазами был звонкий мелодичный голос, который достигал самых отдаленных углов огромных переполненных залов. Она обладала поразительным даром убеждения: ее образная и всегда предельно искренняя речь проникала в умы и сердца простых рабочих и работниц.

Роза Люксембург глубоко верила в историческое творчество народных масс. Она видела в них не пассивных исполнителей чужой воли, а инициативных борцов за свободу и справедливость. Стремления и мечты людей, их отношения и жизненная позиция не только всегда интересовали, но и вдохновляли ее. «Быть человеком  — самое главное, — писала она из тюрьмы подруге. — А это значит: быть твердым, ясным и веселым,  да, веселым, несмотря ни на что, вопреки всему, ибо скулить — удел слабых. Быть человеком — значит радостно бросить, если нужно, всю свою жизнь «на великие весы судьбы», значит в то же время и радоваться каждому светлому дню, каждому красивому облаку…»

Проведя в тюрьмах Германии и Польши свыше четырех лет, Р. Люксембург говорила, что надеется умереть на посту: в уличном бою или на каторге. Почти так и случилось. Контрреволюционеры убили ее ночью 15 января 1919 г. на улице Берлина и трусливо сбросили труп в воды канала. Потрясенная этим известием, хорошо знавшая ее Александра Коллонтай воскликнула в ужасе и гневе: «Разбрызгать драгоценный мозг Розы Люксембург по мостовой! Оборвать нить созидательного творчества на полуслове, остановить работу остроаналитического ума… Какой кошмар! Какое преступление! Преступление не только перед пролетариатом — с ним не считаются вдохновители этого злодеяния, — но и перед рычагом истории — перед наукой»*.

Не только жизнь Р. Люксембург была драматичной, но и судьба ее литературно-политического наследия. Ей довелось держать в руках лишь несколько своих книг и брошюр. В 1898 г. была издана в Германии ее докторская диссертация «Промышленное развитие Польши»*. Год спустя имела шумный успех брошюра «Социальная реформа или революция?»*. Опыту первой русской революции была посвящена адресованная немецким рабочим брошюра «Массовая стачка, партия и профсоюзы». Для польских рабочих под псевдонимом «Юзеф Хмура» она написала популярную брошюру «Церковь и социализм»*. В 1913 г. было опубликовано большое исследование «Накопление капитала. К вопросу об экономическом объяснении империализма», вызвавшее разнообразную критику. В 1916 г. нелегально вышла брошюра «Кризис социал-демократии», известная как «брошюра Юниуса». Многочисленные статьи были рассеяны в различных немецких и польских журналах и газетах.

После гибели Розы Клара Цеткин выпустила вторым изданием брошюру «Кризис социал-демократии» со своим предисловием. Вскоре вышли «Письма из тюрьмы», затем написанная в тюрьме книга «Накопление капитала, или Что сделали эпигоны из марксовой теории. Антикритика», потом — письма Луизе и Карлу Каутским*, неизданные лекции «Введение в политическую экономию». Компартией Германии была создана комиссия, в которую вошли К. Цеткин, А. Барский, Ю. Мархлевский. Ей было поручено, чтобы «все литературное наследие Розы Люксембург было издано быстро и добросовестно, стало достоянием международного пролетариата»*. Но издатели столкнулись с немалыми трудностями.

В 1922 г. Пауль Леви, исключенный из КПГ, опубликовал написанную Р. Люксембург в тюрьме «Рукопись о русской революции», сопроводив ее пространным антикоммунистическим комментарием*. К. Цеткин, Барский и Мейер тотчас заявили, что рукопись вовсе не была «политическим завещанием» Розы, тем более что она многое из написанного вскоре практически исправила в ходе германской революции*.

В. И. Ленин в «Заметках публициста» обратил внимание на то, что Леви издал как раз ту работу Люксембург, в которой имелись ошибки. Однако, несмотря на них, подчеркнул Ленин, Роза Люксембург «была и остается орлом». Назвав ее великой коммунисткой, он высказал убеждение, что «ее биография и полное  собрание ее сочинений… будут полезнейшим уроком для воспитания многих поколений коммунистов всего мира»*. Этот завет Ленина не был, однако, выполнен.

Парадоксально, но факт: в посмертном умалении и искажении вклада Розы Люксембург в теоретическую разработку марксизма, в обобщение революционного опыта XX в. повинны не столько ее идейные противники, сколько некоторые соратники. Если при жизни враги именовали ее «кровавой Розой», обвиняли в намерении перенести в Германию «русские методы» и травили как «агента большевизма», то позднее бывшие «друзья» изо всех сил старались противопоставить  ее Ленину и большевикам.

В обстановке острых идеологических и политических споров, развернувшихся в РКП (б), КПГ и Коминтерне после кончины Ленина, появились желавшие воспользоваться ее именем для прикрытия собственных позиций. Так, А. Тальгеймер необоснованно приписал Розе Люксембург некую «теорию автоматического краха капитализма». В полемике о «перманентной революции» К- Радек заявил, что создали ее Роза Люксембург и Троцкий. Сталин тогда публично поправил Радека, назвав авторами «теории» не Люксембург, а Троцкого и Парвуса*.

Когда в 1925 г. V конгресс Коминтерна выдвинул задачу изучения опыта ленинизма, на V расширенный пленум ИККИ были вынесены подготовленные Зиновьевым тезисы «Большевизация партий Коммунистического Интернационала». В них едва ли не все теоретические ошибки в европейских партиях — как «левые», так и социал-демократические — были «обобщены» под зловещей рубрикой «ошибки люксембургианства». Тезис горячо поддержали исключенные потом из КПГ лидер «ультралевых» Рут Фишер и Гейнц Нойман. Только Клара Цеткин, заявившая, что вовсе не намерена «утаивать или затушевывать идеологические и организационные недостатки Союза Спартака», протестовала против опасной тенденции третировать старых спартаковцев.*

«Люксембургианство» было представлено в тезисах ИККИ средоточием ошибок по вопросам о соотношении стихийности и сознательности, об организации и массах, о подготовке вооруженного восстания, о роли профсоюзов, по крестьянскому и национальному вопросам. Но еще более роковым, чем преувеличение или приписывание Р. Люксембург тех или иных ошибок, оказался обобщающий тезис, что, «чем ближе к ленинизму» стоят такие деятели, как Роза Люксембург, «тем опаснее взгляды их в той части, в которой, будучи ошибочными, эти взгляды не совпадают с ленинизмом»*. Едва ли сочинители этой чудовищной иезуитской формулы предвидели, что с ее помощью будут отлучены от ленинизма один за другим и они сами, пока в конце концов монополия на толкование взглядов Ленина не достанется Сталину.

В 1931 г. Сталин опубликовал письмо в редакцию журнала «Пролетарская революция», в котором автор дискуссионной статьи А. Г. Слуцкий был назван «троцкистским контрабандистом», а все германские левые социал-демократы, особенно Роза Люксембург, ошельмованы. Так, ей были приписаны «полуменьшевистская теория империализма» и сочинение вместе с Парвусом «схемы перманентной революции», которые были-де затем «подхвачены Троцким»*. Сталин «забыл», что семь лет назад сам писал иное, но никто не рискнул ему об этом напомнить.

Если еще в 1930 г. мог быть опубликован по-русски первый том избранных сочинений Розы Люксембург «Против реформизма» (перевод III тома немецкого издания)*, то письмо Сталина вовсе прекратило публикацию в СССР ее работ. Когда же редактор-составитель Пауль Фрёлих был исключен из КПГ, перестало выходить и немецкое издание.

Только после XX съезда КПСС советские, немецкие и польские историки взялись за восстановление истинного облика Розы Люксембург. Однако их опередили буржуазные авторы. В 60-е годы на Западе стали переиздавать многие ее работы, вышли подробные биографии*. Ее изображали представителем некоего особого «западноевропейского» или «демократического» марксизма, противостоящего ленинизму. Эта идеологическая установка служила и для приглушения «люксембургианской эйфории», как именовали бурно возросший в то время интерес западной молодежи к революционному марксизму и его носителям. Вместе с тем на Западе появились издания и фильмы, способствовавшие восстановлению более или менее достоверного облика великой революционерки*.

В 70-е и 80-е годы ученые ГДР А. Лашица и Г. Радчун осуществили научную публикацию большей части литературного наследия Р. Люксембург, прежде всего связанного с ее деятельностью в рядах германского и международного рабочего движения. Вышли шесть томов ее трудов и пять томов писем, научная биография*. Аргументированно опровергая ложные интерпретации, эти ученые показали, что Роза Люксембург внесла существенный вклад в развитие революционной стратегии и тактики борьбы за мир, демократию и социализм, что она «всегда была последовательной марксисткой, несгибаемой пролетарской интернационалисткой, честной и боевой соратницей Ленина и большевиков». Несмотря на временами острую полемику, между ними преобладало согласие, возраставшее с годами, по всем принципиальным вопросам*. Свой вклад в издание и истолкование наследия Розы Люксембург внесли и польские ученые*.

В Советском Союзе работы Р. Люксембург давно стали библиографической редкостью. В 1959 г. вышла одна только брошюра «Социальная реформа или революция?», в 1961 г. — сборник ее высказываний о литературе, подготовленный М. М. Коралловым, в 1974 г. — биографический очерк, написанный Р. Я- Евзеровым и И. С. Яжборовской*. Было защищено несколько диссертаций. Отдельные письма Розы, статьи о ней рассеяны в журналах и сборниках*.

Настоящий том содержит произведения и некоторые письма Розы Люксембург, отобранные прежде всего в соответствии с его заглавием. В него не вошли крупные экономические работы, включена лишь одна из написанных ею брошюр. Большинство из помещенных статей публиковалось в немецкой печати, одна — в польской.

Материал сгруппирован в шесть тематических разделов, внутри которых соблюдается хронологическая последовательность написания или публикации. В конце каждого помещены выдержки из писем Розы, так или иначе связанные с его содержанием.

Основу первого раздела «Марксизм и ревизионизм»  составляет брошюра «Социальная реформа или революция?», изданная в Лейпциге в 1899 г. Она была, пожалуй, самым ярким выражением бурного идейного спора, разгоревшегося на рубеже веков в среде последователей и учеников Маркса в связи с выступлением одного из них — Эдуарда Бернштейна — с ревизией марксистского учения. Отзвуки этого спора не угасли и даже оживились в наши дни, в пору критического переосмысления прошлого, предпринимаемого ради более глубокого понимания настоящего и будущего. Сегодняшний читатель брошюры Розы Люксембург должен прежде всего вникнуть в обстоятельства ее написания, в атмосферу того времени. Только сделав это, можно с достаточной основательностью анализировать позиции спорящих сторон, глядя на них с достигнутых высот современного познания.

Брошюра Люксембург была составлена из двух серий ее статей, опубликованных в газете «Leipziger Volkszeitung». Первая появилась 21–28 сентября 1898 г. и была посвящена критическому разбору статей Э. Бернштейна в теоретическом журнале СДПГ, издававшемся К. Каутским, «Neue Zeit», вышедших в 1896–1897 гг. под общим заголовком «Проблемы социализма»*. Бернштейн был видным публицистом, редактором зарубежного партийного органа «Sozialdemokrat». Даже после отмены в 1891 г. исключительного закона против социалистов он был лишен возможности вернуться на родину и, поселившись в Англии, стал близким сотрудником, а потом душеприказчиком Энгельса. Его выступление с ревизией многих положений марксизма было неожиданным.

В октябре 1898 г. на съезде СДПГ в Штутгарте ревизионизм был осужден в выступлениях А. Бебеля, В. Либкнехта, К. Цеткин, К. Каутского и др. Роза Люксембург сосредоточила внимание на формуле Бернштейна: «Конечная цель, какой бы она ни была, для меня ничто, движение для меня все!» По ее убеждению, для революционной пролетарской партии вопрос о конечной цели имел решающее значение.

Однако А. Бебель, прочитав письмо Бернштейна из Лондона и выразив несогласие с ним по многим пунктам, предложил продолжить теоретические споры в печати. Каутский, признав своей ошибкой, что публиковал статьи Бернштейна без комментариев, и высказав ряд возражений, закончил словами: «Нет, Бернштейн нас не обескуражил, он лишь побудил нас к размышлениям, и за это мы должны быть ему благодарны…»* Лишь годы спустя стали известны личные письма Каутского Бернштейну от 8 и 23 октября 1898 г.: «…я взял на съезде слово, чтобы спасти тебя. Если бы Бебелю самому пришлось отвечать, можешь себе представить, каков был бы этот ответ при его темпераменте и безоглядности… А так, хотя большинство с тобой и не согласно, удалось использовать раздражение делегатов непривычной резкостью Парвуса, Розы и Клары… Я и статью в «Vorwarts» написал, чтобы снова не выступили Люксембург и другие…»*

Прочитав речь Каутского на съезде, Г. В. Плеханов ответил ему открытым письмом «За что нам его благодарить?». «Разве мог Бернштейн, — говорилось в нем, — побудить кого-нибудь к серьезному размышлению? Ведь он не привел новых фактов, не дал новых объяснений. А что может выиграть марксизм от эклектической амальгамации с учениями буржуазных экономистов? Неужели трудно понять, что речь теперь идет о том, кому кем быть похороненным: социал-демократии Бернштейном или Бернштейну социал-демократией?»*

Роза Люксембург опубликовала это письмо Плеханова в «Sa-chsische Arbeiter-Zeitung». Когда же Бернштейн в начале 1899 г. выпустил в партийном издательстве книгу «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии»*, в которой расширил и заострил свою критику марксизма и политики партии, Р. Люксембург ответила новой серией из пяти статей, опубликованных в «Leipziger Volkszeitung» 4–8 апреля 1899 г. Они имели большой успех, и уже две недели спустя газета выпустила брошюру «Социальная реформа или революция?». Объясняя ее заглавие, Роза подчеркнула, что противопоставление  социальных реформ революции чуждо социал-демократии, а Бернштейн выдвинул его с единственной целью совлечь партию с революционного пути. Важны ее наблюдения о соотношении демократии и социализма, ее предвидение, что рост милитаризма ведет к неизбежности мировой войны.

С другой стороны, современный читатель увидит и явное полемическое преувеличение в утверждении, что анархия производства «толкает капитализм в безвыходный тупик». Возможно, вызовут раздумья и другие предметы спора — о приспособляемости капитализма, о введении социализма путем социальных реформ, о роли демократии. Почти столетие, минувшее со времени дискуссии, по-иному расставило не только акценты. Ныне требуется более глубокое переосмысление самих понятий «капитализм» и «социализм», их соотношения, процессов развития человеческого общества. Опыт, накопленный к рубежу XXI в., бросает новый свет на события прошлого. Но тем важнее при этом придерживаться принципа историзма, помнить, что современная мировая ситуация является результатом двух мировых войн, длинной цепи революций, крушения фашизма и других тоталитарных систем, небывалых возможностей научно-технического прогресса, осознания реальной угрозы гибели человечества и на этой основе понимания ограниченности классового подхода по сравнению с борьбой за выживание, за сохранение и умножение гуманитарных ценностей.

Разве был бы нынешний мир таким, если бы революционные пролетарии в начале XX в. пошли бы за ревизионистами, отказались вообще от классовой борьбы и противодействия империализму, развязанным им войнам, социальному и национальному угнетению? Революция, разумеется, не панацея, но только самоотверженная упорная борьба масс — и в странах, пытавшихся прорваться на путь социалистического созидания, и в странах развитого капитализма, и в странах развивающихся — обусловила как приспособляемость капиталистического строя и его возросшую склонность к проведению социальных реформ, так и завоевание невиданных в XIX в. возможностей для расширения реальной демократии масс. В таком контексте нетрудно понять, что социальному прогрессу способствовал не оппортунист Бернштейн, а революционные бойцы — соратники Розы Люксембург.

Надо иметь в виду и расстановку сил в международной социал-демократии, в Социалистическом интернационале в конце XIX в. К. Каутский в книге «Бернштейн и социал-демократическая программа. Антикритика» обстоятельно проанализировал и доказал научную несостоятельность всей методики расчетов Бернштейна, необоснованность главных его выводов*. Впрочем, дело не сводилось к ошибкам или личным просчетам Бернштейна. Атаки на марксизм шли с разных сторон: во Франции произошел «казус Мильерана», баварские социал-демократы пошли на избирательные соглашения. Роза верно поняла, что Бернштейн вовсе не одиночка, а «теоретический толмач целого направления».

На съезде СДПГ в Ганновере в октябре 1899 г., разъясняя свою точку зрения, Роза сказала: «Нам вовсе не нужно видеть в революции вилы и кровопролитие. Революция может произойти и в культурных формах, и если какая-нибудь из них имеет на то шансы, то именно пролетарская; ибо мы последние среди тех, кто хватается за насильственные средства, кто мог бы желать жестокой революции. Но такие меры зависят не от нас, а от наших противников (возгласы: «Очень верно!»), и вопрос о форме, в какой мы придем к власти, следует полностью исключить из рассуждений, ибо такие вопросы и обстоятельства мы не можем сейчас предсказать. Для нас важна лишь суть дела, а она состоит в том, что мы стремимся к полному переустройству господствующего капиталистического экономического строя, которое может быть осуществлено только посредством взятия государственной власти, а не путем социальной реформы в лоне современного общества»*. На последующих съездах германской социал-демократии в Любеке (1901 г.) и Дрездене (1903 г.) ревизионисты, в том числе вернувшийся в Германию и открыто порвавший с марксистской теорией Э. Бернштейн, подвергли Розу Люксембург и Франца Меринга самым резким и необоснованным нападкам. С тревогой следившая за таким развитием событий ленинская «Искра» заметила: «Рано или поздно перед революционно-пролетарскими элементами партии станет задача — разорвать с оппортунизмом. Только такой открытый разрыв радикально излечит великую германскую социал-демократию от заразившей ее болезни»*. Однако совет не был реализован.

Помещенная в конце раздела подборка включает выдержки из личных писем, адресованных в 1898–1899 гг. Розой Люксембург ее мужу Лео Иогихесу, остававшемуся в то время в Швейцарии, но активно участвовавшему в ее полемике с ревизионистами. В письмах раскрывается характер Розы, ее убежденность в правильности марксова учения. Картина внутренних отношений в «верхах» германской социал-демократической партии, представшая перед молодой польской революционеркой, не вдохновляла. Но она с поразительной быстротой сумела включиться в совершенно новую для нее деятельность. В мае она приехала в Германию, а в сентябре — октябре она уже — автор серии блестящих статей, ответственный редактор газеты в Дрездене и делегат партийного съезда СДПГ в Штутгарте! Надо ли удивляться, что некоторые ее оценки и характеристики действующих лиц поверхностны и субъективны. Зато другие поражают глубиной и точностью.

Два письма к Августу Бебелю, которые разделяют четыре года, показывают, сколь непросто складывалась судьба Розы: не только те, с кем она безоглядно сражалась, видели в ней «чужую». Впрочем, конфликт ее с Мерингом остался лишь неприятным эпизодом в их многолетнем боевом содружестве.

Второй раздел «Революция 1905–1907 гг. в России и Польше»  содержит статьи, речи и письма Розы Люксембург, относящиеся к событиям этих лет. Она была их активной участницей, находясь в Берлине, Варшаве, Петербурге, Куоккале, Мангейме, Лондоне, и тем важнее ее исторические свидетельства.

Отношения между польскими и российскими социал-демократами с самого начала складывались нелегко. Социал-демократия Королевства Польского и Литвы (СДКПиЛ), возникшая в 1899 г. на основе объединения СДКП с литовскими социал-демократами, была идейно близка к ленинской «Искре». В мае 1901 г. Роза впервые лично встретилась с Лениным в Мюнхене. Но принципиальное отрицание Розой и ее товарищами права наций на самоопределение привело к тому, что на II съезде РСДРП в 1903 г. СДКПиЛ не вошла в ее состав. Раскол между большевиками и меньшевиками поначалу побудил Р. Люксембург принять сторону последних. Об этом свидетельствовала заостренная против Ленина ее статья «Организационные вопросы русской социал-демократии» в журнале «Neue Zeit», а затем в меньшевистской «Искре»*. Тем важнее, что вскоре начавшийся в России и Польше революционный подъем показал польским социал-демократам, что им по пути не с меньшевиками, а с ленинцами. Р. Люксембург неудержимо тянуло в Польшу, и в конце 1905 г. ей удалось с чужим паспортом отправиться в Варшаву «на работу». Она писала здесь статьи и брошюры, выступила на партийной конференции СДКПиЛ, но вскоре была выслежена и арестована царской охранкой. Заточенной в пресловутый десятый павильон Варшавской цитадели, ей грозили военный суд и каторга. Русские, немецкие и польские товарищи с трудом выручили Розу, внеся крупный залог. Но вместо необходимого лечения отважная революционерка отправилась в Петербург и Куоккалу, встречалась с Дзержинским и Лениным.

По мере развития событий русской революции Роза Люксембург углубляла свой анализ. Лучше всех в Германии разбираясь в российских и польских делах, она на страницах «Vorwarts» и «Neue Zeit» давала наиболее достоверную информацию, разъясняла, что, хотя революция началась стихийным взрывом негодования, она вовсе не случайность, а закономерный плод многолетнего развития народного освободительного движения и особенно деятельности социал-демократии. Все больше писала Роза и для польских изданий.

Глубже и раньше других на Западе Р. Люксембург поняла, что российская революция — не обычная буржуазная революция. Совершаемая не буржуазией, а рабочим классом, она отличается от прежних и по содержанию и по методам борьбы, являясь переходной формой от буржуазных революций прошлого к пролетарским революциям будущего.

Позиция Розы Люксембург становилась все более критической по отношению к меньшевикам, приближаясь к основным установкам Ленина и большевиков. Однако были между ними и расхождения. Придавая первостепенное значение вовлечению в революцию самых широких масс трудящихся города, деревни и солдат, остро полемизируя по вопросам деятельности террористических групп и «комитетов», приобретения оружия и т. п., она проявила склонность к недооценке роли революционной организации. Не было в ее взглядах полной ясности и относительно места крестьянства в революции, сказывался национальный нигилизм.

Однако несравненно важнее было то, что в анализе роли массовой политической стачки, демонстрации и вооруженного восстания Роза стремилась использовать опыт российской революции для активизации политической борьбы рабочего класса Европы, прежде всего Германии. Наиболее основательно это было сделано ею в брошюре «Массовая стачка, партия и профсоюзы», написанной во время краткого пребывания в Финляндии по заказу гамбургской социал-демократической организации. Ленин, прочитав брошюру, подчеркнул и отчеркнул в своем экземпляре важнейшие положения. Хотя и не со всем согласившись, он счел ее лучшим изложением событий с учетом западных условий борьбы*.

Вернувшись в Германию, Роза Люксембург неутомимо пропагандировала российский революционный опыт. На Лондонском съезде РСДРП, представляя и СДПГ и СДКПиЛ, она вступила в жаркую полемику с Плехановым, меньшевиками и бундовцами. Те не остались в долгу: одни приписали ей проповедь революции в России, совершаемой будто бы исключительно пролетариатом, другие пытались помешать ее сближению с Лениным. Но это не удалось.

В третий раздел «Политическая борьба: теория и практика»  вошло несколько статей, относящихся к двум периодам, разделенным десятилетием. Первый последовал за борьбой против ревизионизма и был ее непосредственным продолжением. Обращаясь в это время к трудам основоположников, Р. Люксембург, как и Ф. Меринг, видела главную задачу в том, чтобы донести важнейшие идеи марксизма до массы членов социал-демократии, имевших о них лишь смутное представление и тем легче попадавших на удочку «простых идей», распостранявшихся ревизионистами и реформистскими лидерами профсоюзов. Главный упор в то время был сделан на революционность учения классиков, на необходимость для пролетарской партии, отнюдь не забывая о повседневных нуждах трудящихся и тактике текущей борьбы, готовить массы к решающей схватке с буржуазией с целью открыть социалистическую перспективу. Революционная теория должна при этом развиваться и совершенствоваться.

Второй период — это время, когда русская революция 1905–1907 гг., рост массового стачечного движения на Западе, первые сполохи надвигавшейся мировой войны создали и в Германии предреволюционное напряжение. Снова обращаясь к Марксу, напоминая, что он поставил социалистический идеал на научную почву, обосновал его историческую необходимость, Р. Люксембург подчеркивала теперь и то, что та «капиталистическая зрелость, которую Маркс в 60-е годы изучал и описал на основе английских условий, оказалась беспомощным, лепечущим детством в сравнении с нынешним, охватывающим весь мир господством капитала и с отчаянной дерзостью его теперешней империалистической заключительной фазы».

Одной из статей, написанных к 20-летию со дня смерти Маркса, Роза дала примечательное название — «Застой и прогресс в марксизме». Анализируя в ней причины теоретического застоя в самой влиятельной партии II Интернационала, она указала на низкий уровень духовной культуры рабочего класса и на то, что не ведется дальнейшая разработка экономического учения марксизма. Творение Маркса, считала она, всегда было гораздо шире рамок узко понятой «пролетарской классовой борьбы», далеко превосходило ее прямые запросы, хотя и создавалось именно ради нее. Когда рабочее движение «вступает в более продвинутую стадию и выдвигает новые практические вопросы», социал-демократия вновь обращается к марксовой сокровищнице мыслей, однако лишь для того, чтобы «извлечь из нее отдельные куски его учения и использовать их». Слишком долго партия довольствуется старыми руководящими идеями, хотя они уже потеряли свою пригодность, вместо того чтобы теоретически использовать марксовы импульсы. Дело вовсе не в том, что-де марксова теория устарела, изжила себя. Нет, арсенал ее далеко не исчерпан, и не социал-демократы обогнали Маркса, а, наоборот, он далеко обогнал их: «наши потребности еще недостаточны для применения марксовых идей».

В новых условиях Р. Люксембург считала самой настоятельной задачей партии максимальную активизацию широких пролетарских масс, вовлечение их в политическую борьбу, обучение революционным методам в ходе самого революционного действия. Особую остроту приобрела ее полемика с К. Каутским, ибо она считала его поведение особенно опасным, поскольку он, изображая себя теоретиком «марксистского центра», звал массы не к революционной активности, а, напротив, воздвигал на пути к ней все новые препятствия, проповедовал тактику «измора», «изнурения», «приглушения», «только-парламентаризма». Когда с целью пробуждения масс Роза Люксембург рискнула выдвинуть лозунг, десятилетиями считавшийся в партии «табу», — лозунг демократической республики, ее не решился поддержать даже Меринг.

Письма Розы 1909–1910 гг. Кларе Цеткин иллюстрируют ее представления о ситуации в германской социал-демократии. К суровому испытанию мировой войной марксистские левые подошли как маленькая горстка революционных бойцов с ограниченной возможностью общения с той широкой массой трудящихся, которую хотели мобилизовать на решительные действия.

Четвертый раздел «Против милитаризма, за гуманизм»  составили статьи и письма, осуждавшие гонку вооружений и подготовку к мировой войне. Еще в 1900 г. на Международном конгрессе Социалистического интернационала в Париже Р. Люксембург предостерегала от опасности той «мировой политики», которую вскоре стали называть политикой империализма, призывала пролетариев соединиться прежде всего для борьбы против милитаристской, всемирно-политической реакции. Семь лет спустя на Штутгартском конгрессе Интернационала Роза вместе с Лениным энергично проводила мысль, что, если империалистами все-таки будет развязана мировая война, ее необходимо использовать для ускорения революционного свержения классового господства. В. И. Ленин считал особенно ценным, что в принятой конгрессом резолюции «строгость ортодоксального, т. е. единственно научного марксистского анализа соединилась с рекомендацией рабочим партиям самых решительных и революционных мер борьбы»*.

Как и другие немецкие революционеры, Р. Люксембург органично сочетала борьбу против империализма с выступлениями в защиту культуры и гуманистических ценностей, ярким образцом чего могут служить материалы, вошедшие в данный раздел. В двух своих статьях о творчестве Льва Толстого, а также в выдержках из личных писем Роза предстает не только как глубокий ценитель художественного мастерства писателя, но и как тонкий аналитик его социальных воззрений. Ее не устраивал традиционный для марксистской ортодоксии (Плеханов, Каутский, отчасти и Меринг) подход, когда «великому художнику» резко противопоставляли «реакционного социального мыслителя». Она не умаляла ни утопичности проповеди Толстого о «непротивлении злу», ни ориентации на крестьянина, а не на рабочего, ни враждебности по отношению к революции и марксизму. Вместе с тем она видела его могучую силу в критике сущего, в близости его к идеям великих социалистов-утопистов, в его революционном радикализме в отношении искусства, в неустанном поиске истины. Ей представлялось, что Толстой-художник и Толстой-моралист вовсе не антиподы, а в основе его гениальности лежит цельное мировоззрение «самого истинного социализма».

Представления Р. Люксембург о русской литературе XIX— начала XX в., ее роли в общественной жизни страны, присущей ей высокой социальной ответственности нашли самое яркое выражение в обширной вводной статье к переведенной ею в тюрьме на немецкий язык книге В. Г. Короленко «История моего современника». Здесь глубокое почтение к плеяде выдающихся талантов сливалось с острыми суждениями аналитика, и в мир искусства то и дело вторгался политический полемист. Роза прослеживает развитие социальной ноты в творчестве художника с некоторой грустью, хотя для нее самой политическая борьба и ее вершина — революция были той великой правдой, ради которой только и стоило жить. Сопоставляя Толстого и Короленко, Короленко и Горького, она высказала немало интереснейших соображений о роли мировоззрения в художественном творчестве, а также о роли насилия в истории.

Пятый раздел объединяет работы, тема которых — «Февраль и Октябрь 1917 г. в России».  Все они написаны в тюрьме, и на них лежит печать недостаточной информированности. Но поражают они тем, что в них проявилось уникальное для зарубежного современника проникновение в суть событий, понимание их сложности и одновременно осознание их героизма и величия.

Серия статей, опубликованных в нелегальных или полулегальных немецких изданиях, проникнута прежде всего тревогой за судьбы русской революции, которая, разразившись в условиях мировой войны, развивалась в исключительно трудной международной и внутренней обстановке. Проблема мира, выхода из войны была не просто сложной, но грозила, по мнению Розы, обернуться трагедией для русской революции. Под этим углом зрения она рассматривала и Брестский мир, навязанный Советской России германским милитаризмом.

В статье «Русская трагедия» она высказала разделявшуюся и другими революционерами мысль, что осуществление социалистической революции в одной стране — нечто вроде попытки «решить квадратуру круга». Из этой посылки она (как и Карл Либкнехт) сделала единственно верное, принципиально важное практическое заключение: долг европейского пролетариата — помочь русской революции. «Есть один лишь выход, — писала она, — из трагедии, в которую вовлечена Россия, это — восстание в тылу германского империализма, подъем германских масс как сигнал к революционному окончанию бойни народов»*.

Именно этот итоговый вывод сочли особенно ценным редакторы «Spartakusbriefe», которые, однако, не согласились с критическими замечаниями Розы и оговорили в примечании к ее статье, что трудности в России вытекают из объективного положения  большевиков, а не из их субъективных  действий*. Один из редакторов, Пауль Леви, отправился к Розе в тюрьму, чтобы убедить ее отказаться от дальнейшей публичной критики. Она согласилась, но вскоре изложила свои раздумья в неоконченной рукописи, не предназначавшейся ею для печати. Так родилась «Рукопись о русской революции», вызвавшая впоследствии много споров.

В ней Роза поставила перед собой две задачи: опровергнуть ложные утверждения Каутского и меньшевиков, будто в России вообще невозможна социалистическая революция; дать критический разбор действий русских большевиков. Она считала себя не только вправе, но и обязанной сделать это. Высоко оценивая заслуги большевиков, она была убеждена, что «только обстоятельная, вдумчивая критика способна раскрыть сокровища и опыта и уроков».

На «Рукописи о русской революции» лежит печать фрагментарности и незавершенности: то был лишь первый набросок, содержавший и конспективные заметки; текст остался стилистически неотточенным. В работе нашли выражение те рассуждения о Брестском мире и опасения насчет того, что революция может быть задушена империализмом, которые были высказаны в опубликованных статьях. В ней проявились и давние разногласия между Р. Люксембург и Лениным по крестьянскому и национальному вопросам. Они были дополнены мнением Розы, что раздел земли между крестьянами был экономической ошибкой. Ее отрицательное отношение к лозунгу о праве наций на самоопределение даже усилилось, хотя мировая война показала, сколь сильны националистические настроения в рабочем классе. Вместе с тем нельзя отбросить ее предостережение: национализм используется реакцией для подрыва борьбы рабочих за социальное освобождение.

Самыми актуальными и животрепещущими выглядят рассуждения Р. Люксембург о соотношении демократии и диктатуры, насилия и свободы. Она не была противником революционного насилия вообще. Но ее серьезно беспокоило (и мы теперь ясно видим, что для того были реальные основания), как бы не угасли революционная активность и самодеятельность масс, как бы широкое применение террора против врагов революции не привело к падению морали самих революционеров, как бы диктатура пролетариата не выродилась в диктатуру вождей и даже буржуазную диктатуру. Провидчески звучат ее слова о том, что «свобода всегда есть свобода для инакомыслящих», что от этой ее сути зависит все живительное, целительное и очищающее действие демократии. Надо только иметь в виду, что «инакомыслящими» Роза называла не врагов революции, а многомиллионные народные массы, тогда политически непросвещенные и потому едва ли способные в полном объеме воспринять социалистическую программу партии большевиков.

В рукописи ошибки большевиков неоднократно объясняются труднейшими условиями. Но моральная высота и принципиальность подхода Розы проявилась в убеждении, что ошибка не перестает быть ошибкой и тогда, когда целиком вынуждена обстоятельствами. «Опасность, — считала она, — начинается тогда, когда… нужду выдают за добродетель». И если Ленин при оценке российского опыта и его общезначимости почти всегда был осторожен и самокритичен, то этого никак нельзя сказать о его преемниках, которые, чем дальше, тем самоувереннее и настойчивее толковали о «столбовой дороге» и выше небес превозносили уникальный опыт первопроходцев.

В разделе шестом «Ноябрьская революция 1918 г. в Германии»  собраны некоторые материалы самого напряженного и трагического периода жизни Р. Люксембург. В круговороте революции, в нечеловеческих условиях она проявила ясность ума и твердость воли, верность принципам революции и социализма, тактическую гибкость. Почти два месяца она вела напряженнейшую работу, день за днем давая в «Rote Fahne» оценку хода германской революции, ее возможностей и задач, силы ее натиска и слабостей революционного авангарда, действий пришедших в движение трудящихся масс, поведения их вождей.

«За четыре года империалистической бойни кровь лилась ручьями, реками, — писала Роза. — Теперь нужно с благоговением хранить в хрустальных чашах каждую каплю этого драгоценного сока. Самая безоглядная революционная решительность и самая великодушная человечность — только в них истинное дыхание социализма. Мир должен быть перевернут, но каждая пролитая слеза, которую можно осушить, — это обвинение, а каждый человек, который, спеша по важному делу, просто по грубой невнимательности давит бедного червя, совершает преступление»*. Увы, слова эти не были услышаны и восприняты.

По мере развития событий становилось все очевиднее, что кардинальным является, как и в России, вопрос: власть Советов или Национальное собрание? Выдвинутый революционерами лозунг «Вся власть Советам!» хотя и не означал сразу установления действительно революционной власти, имел целью продвижение революции вперед, ее углубление. Лозунг же созыва Национального собрания использовался всеми враждебными революции силами для прикрытия их желания затормозить, остановить нарастание событий.

Еще месяца три назад Роза Люксембург, работая над «Рукописью о русской революции», размышляла о том, нельзя ли соединить Советы с Учредительным собранием. Стремительный ход событий в Германии заставил ее пересмотреть это представление. Теперь она не сомневалась: «Тот, кто ныне хватается за Национальное собрание, сознательно или бессознательно возвращает революцию на пройденную историческую стадию буржуазных революций, он скрытый агент буржуазии или несознательный идеолог мещанства… Не о том идет сейчас речь — демократия или диктатура. Поставленный историей в порядок дня вопрос гласит: буржуазная  демократия или социалистическая  демократия. Ибо диктатура пролетариата — это демократия в социалистическом смысле. Диктатура пролетариата — это не бомбы, путчи, беспорядки, «анархия», как сознательно фальсифицируют дело агенты капиталистической прибыли, а это — использование всех политических средств власти для осуществления социализма, для экспроприации класса капиталистов — в соответствии с желанием и волей революционного большинства пролетариата, т. е. в духе социалистической демократии. Без сознательной воли и сознательного действия большинства пролетариата социализм невозможен! Чтобы заострить это сознание, закалить эту волю, организовать это действие, нужен классовый орган: всегерманский парламент пролетариев города и деревни»*.

Едва ли не самым сложным из вопросов, которые должны были решать в огне борьбы революционеры-спартаковцы, был вопрос о создании самостоятельной пролетарской партии. Преобразовав свою группу в Союз Спартака, они сделали лишь первый шаг: Союз оставался идейно самостоятельной, но организационно не выделившейся частью Независимой социал-демократической партии Германии (НСДПГ). Все старания Розы Люксембург и ее друзей повернуть партию на революционный курс терпели неудачу.

Выступая 15 декабря 1918 г. на берлинской конференции НСДПГ с содокладом, Роза энергично опровергла тезисы Гаазе и Гильфердинга, ориентировавшие партию на отказ от взятия всей власти рабочими и солдатскими Советами. Нам не нужно, говорила она, подражать русским, «но мы должны учиться у них. Большевикам пришлось сначала накапливать опыт. Мы же можем усвоить зрелый плод этого опыта»*. Накануне газета «Rote Fahne» опубликовала написанное ею программное заявление «Чего хочет Союз Спартака?». В нем был очерчен ход германской революции и определены задачи революционеров, убежденных, что только завоеванный революционными методами социализм может принести спасение человечеству.

К концу 1918 г. стало очевидным, что дальше откладывать размежевание стало невозможно. «Буржуазия готовится к гражданской войне, она хочет ее», — предупреждала рабочих «Rote Fahne». Карл Либкнехт считал, что оставаться в НСДПГ — значит солидаризироваться с контрреволюцией, отделение же от нее диктуется верностью революции. На долю Союза Спартака, писала Роза, выпала трудная, но почетная роль — он должен сказать правду: «Революции не терпят половинчатости, компромиссов, нерешительности, трусости. Революциям нужны открытые забрала, ясные принципы, решительные сердца, цельные люди… История — единственный настоящий учитель, революция — лучшая школа пролетариата. Они позаботятся о том, чтобы «маленькая горстка» людей, подвергающаяся непрерывным нападкам и клевете, становилась шаг за шагом тем, чем она должна стать в силу своего мировоззрения: борющейся и побеждающей массой революционного социалистического пролетариата»*.

На Учредительном съезде Коммунистической партии Германии, собравшемся в Берлине, Роза Люксембург выступила 31 декабря 1918 с главным докладом «Наша программа и политическая ситуация» Она выразила радость, что революционеры «снова с Марксом», под его знаменем. Дав глубокий анализ развития событий не смягчая недостатков и слабостей движения, Роза заметила что «нет ничего более вредного для революции, чем иллюзии нет ничего более полезного для нее, чем ясная, откровенная правда».

Разработанный Розой Люксембург проект программы КПГ был принят съездом. Проникнутая духом интернационализма, эта программа ориентировала рабочий класс на проявление максимума собственной инициативы в борьбе за социализм. Не лишенная слабостей и недочетов, она была детищем своего времени, времени первой в истории попытки революционным штурмом сокрушить буржуазный строй, открыть перед человечеством перспективу общества без войн, угнетения и эксплуатации.

Вскоре правительству удалось спровоцировать берлинских рабочих на неподготовленное преждевременное выступление. Январские бои в столице не были «спартаковским восстанием», как утверждали противники.

14 января 1919 г., когда в столицу вступили главные силы вооруженных карателей во главе с социал-демократом Носке, «Rote Fahne» вышла с передовицей, принадлежавшей перу Р. Люксембург. В статье был дан глубокий анализ слабостей и просчетов германской революции. Ее участникам и героическим борцам Роза напоминала, что окончательная победа революции всегда готовится целой цепью поражений…

Как Ленин и другие революционеры той поры, она была глубоко убеждена, что в условиях революционного подъема, связанного с первой мировой войной, победа пролетарской, социалистической революции в Европе не только возможна, но и вероятна. Увы, жизнь не оправдала этих надежд. Все получилось гораздо сложнее: штурм не удался, а путь человечества к идеям социализма оказался непрямым, мучительным и трудным.

Предлагаемые советскому читателю избранные произведения Розы Люксембург принадлежат не только прошлому. Их искренний пафос, их общий настрой, несмотря на трагические ноты, несут в себе большой заряд исторического оптимизма. Они будят мысль, толкают на серьезные размышления, расширяют наши представления об истории социализма, показывая ее не в унылых черно-белых тонах, а во всем многоцветий, в широчайшем спектре разнообразных идей и подходов.

И сегодня, переосмысливая наше прошлое и стремясь заложить основы достойного будущего, мы вновь обращаемся ко многим мыслям «Красной Розы», с удивлением отмечая, насколько же актуальны они, как точно ложатся на ткань современности. Мы вновь и вновь убеждаемся, что литературно-политическое наследие великой коммунистки, пронизанное гуманизмом и верой в человека, — неотъемлемая часть мировой культуры.

Я.С. Драбкин

 

Раздел первый

Марксизм и ревизионизм

 

 

В чем состоит «новое» направление, которое «критически» относится к «старому, догматическому» марксизму, это с достаточной определенностью сказал  Бернштейн и показал  Мильеран.

В. И. Ленин, 1902 г.*

 

 

То, что для марксизма является средством, ведущим к цели, — неустанная критика, с помощью которой он исследует всякую действительность, для ревизионизма становится самоцелью. Он ревизует ради того, чтобы ревизовать, и из великого страха перед абсолютной догмой пренебрежительно отвергает всякую относительную истину.

Франц Меринг, 1903 г.*

 

 

Социальная реформа или революция?*

 

Предисловие

 

Название настоящего произведения может на первый взгляд вызвать удивление. Социальная реформа или  революция? Разве может социал-демократия быть против социальной реформы? Можно ли противопоставлять  социальную революцию, переворот в существующем строе, конечную цель социал-демократии, социальной реформе? Разумеется, нет. Для социал-демократии повседневная практическая борьба за социальные реформы, за улучшение положения трудового народа еще на почве существующего строя, борьба за демократические учреждения представляет собой, напротив, единственный путь руководства классовой борьбой пролетариата, продвижения к конечной цели — захвату политической власти и упразднению системы наемного труда. Для социал-демократии существует неразрывная связь между социальной реформой и социальной революцией: борьба за социальную реформу — это средство,  а социальный переворот — это цель.

Противопоставление этих двух моментов рабочего движения мы впервые обнаруживаем в теории Эдуарда Бернштейна, изложенной им в статьях «Проблемы социализма» в журнале «Neue Zeit»* за 1896/97 г. и особенно в его книге «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии». Практически вся эта теория сводится не к чему иному, как к совету отказаться от социального переворота — конечной цели социал-демократии — и превратить социальную реформу из средства  классовой борьбы в ее цель.  Сам Бернштейн наиболее метко и остро сформулировал свои взгляды в следующей фразе: «Конечная цель, какова бы она ни была, для меня — ничто, движение — все».

Но социалистическая конечная цель  является единственным решающим моментом, отличающим социал-демократическое движение от буржуазной демократии и буржуазного радикализма. Именно эта конечная цель превращает все рабочее движение из бесплодного штопания, предпринимаемого для спасения капиталистического строя, в классовую борьбу против  этого строя с целью его окончательного уничтожения. Вот почему вопрос «социальная реформа или революция» в том смысле, как его понимает Бернштейн, является в то же время для социал-демократии вопросом: быть или не быть. В спорах с Бернштейном и его последователями дело идет в конечном счете не о том или ином способе борьбы, не о той или иной тактике,  а о самом существовании  социал-демократического движения.

Знать это вдвойне важно для рабочих, вопрос идет именно о них самих и об их влиянии на движение, под угрозу ставятся их судьбы. Оппортунистическое течение в партии, теоретически сформулированное Бернштейном, есть не что иное, как бессознательное стремление обеспечить преобладание за вошедшими в партию мелкобуржуазными элементами и видоизменить в их духе ее практику и цели. Вопрос о социальной реформе и революции, о конечной цели и движении, представляет, с другой стороны, вопрос о мелкобуржуазном или пролетарском характере рабочего движения.

 

Часть первая*

 

1. Оппортунистический метод

 

Если теории представляют собой отражение явлений внешнего мира в человеческом мозгу, то, имея в виду новейшую теорию Эдуарда Бернштейна, следует добавить — иногда отражение, поставленное на голову. Теория введения социализма путем социальных реформ — после того как немецкая социальная реформа тихо скончалась; теория контроля профессиональных союзов над процессом производства — после поражения английских машиностроительных рабочих; теория о социал-демократическом большинстве в парламенте — после пересмотра саксонской конституции и покушений на всеобщее избирательное право при выборах в рейхстаг! Но центр тяжести рассуждений Бернштейна лежит, по нашему мнению, не в его взглядах на практические задачи социал-демократии, а в том, что он говорит о ходе объективного развития капиталистического общества, с чем, конечно, очень тесно связаны и его вышеупомянутые взгляды.

По мнению Бернштейна, общее крушение капитализма по мере развития последнего становится все менее вероятным, так как капиталистическая система с каждым днем проявляет все большую способность приспособления, а производство постоянно все больше дифференцируется. Приспособляемость капитализма выражается, по мнению Бернштейна, во-первых, в исчезновении общих кризисов,  что обусловливается развитием кредитной системы, предпринимательских организаций, транспорта и связи; во-вторых, в устойчивости среднего сословия вследствие постоянной дифференциации отраслей производства и перехода широких слоев пролетариата в среднее сословие и, наконец, в-третьих, приспособляемость эта выражается в улучшении экономического и политического положения пролетариата как результате профсоюзной борьбы.

Отсюда для практической борьбы социал-демократии вытекает общее указание, что ее деятельность должна быть направлена не на захват политической власти в государстве, а на улучшение положения рабочего класса и на введение социализма не в результате социального и политического кризиса, а путем постепенного осуществления кооперативного принципа.

Сам Бернштейн не видит ничего нового в своих рассуждениях и полагает даже, что они совпадают как с отдельными заявлениями Маркса и Энгельса, так и с общим направлением деятельности социал-демократии до самого последнего времени. Однако, на наш взгляд, трудно отрицать, что взгляды Бернштейна фактически находятся в коренном противоречии со всем ходом мысли научного социализма.

Если бы вся бернштейновская ревизия исчерпывалась утверждением, что ход капиталистического развития совершается гораздо медленнее, чем привыкли считать, то это значило бы только, что захват политической власти пролетариатом необходимо отсрочить;  а отсюда практически можно было бы в крайнем случае сделать вывод о более медленном темпе борьбы.

Но дело не в этом. Бернштейн подвергает сомнению не темпы развития, а сам ход развития капиталистического общества и в связи с этим переход к социалистическому строю.

Если социалистическая теория до сих пор считала, что исходной точкой социалистического переворота мог бы стать всеобщий уничтожающий кризис, то при этом следует, по нашему мнению, различать две вещи: основы теории и ее внешнюю форму. Эта теория предполагает, что капиталистический строй сам по себе, в силу собственных противоречий, подготовит момент своего разрушения, когда существование его сделается просто невозможным. Если такой момент представляли себе в форме всеобщего и разрушительного торгового кризиса, то для этого безусловно имелись глубокие причины. Тем не менее для основной идеи социализма это играет лишь второстепенную роль.

Научное обоснование социализма опирается, как известно, на три  следствия капиталистического развития: прежде всего, на усиливающуюся анархию  капиталистического хозяйства, которая делает его гибель неизбежной; во-вторых, на растущее обобществление  производственного процесса, которое создает положительные отправные точки для будущего социального строя, и, в-третьих, на растущие организацию и классовое сознание  пролетариата, образующего активный фактор предстоящего переворота.

Бернштейн отвергает первый  из названных основных устоев научного социализма. Он утверждает, что капиталистическое развитие не идет навстречу всеобщему экономическому краху.

Но при этом он оспаривает не только определенную форму гибели капиталистического строя, но и самую возможность его гибели. Он решительно заявляет: «Можно было бы возразить, что когда говорят о крушении современного общества, то имеют при этом в виду больше, чем всеобщий и превосходящий прежние своей силой экономический кризис, а именно — полное крушение капиталистической системы вследствие ее собственных противоречий». И он отвечает на это: «Приблизительно одновременное полное крушение современной системы производства становится с дальнейшим развитием общества не более, а менее вероятным, так как это развитие увеличивает, с одной стороны, приспособляемость индустрии, а вместе с тем усиливает ее дифференциацию».[1] Но в таком случае возникает важный вопрос: почему и каким образом мы вообще достигнем конечной цели наших стремлений? С точки зрения научного социализма историческая необходимость социалистического переворота выражается прежде всего в возрастающей анархии капиталистической системы, которая толкает капитализм в безвыходный тупик. Но если согласиться с Бернштейном, что капиталистическое развитие не находится на пути к собственной гибели, тогда социализм перестает быть объективно необходимым.  Из краеугольных камней его научного обоснования остаются тогда только два других следствия капиталистического строя: обобществленный процесс производства и классовое сознание пролетариата. Это имеет в виду также и Бернштейн, когда говорит: «Социалистическая мысль (с устранением теории крушения) нисколько не теряет своей убедительности. В самом деле, что такое, если внимательно присмотреться, перечисленные нами факторы устранения или модификации крушения прежних кризисов. Это все те обстоятельства, которые одновременно представляют собою предпосылки и отчасти даже исходные пункты обобществления производства и обмена».[2]

Достаточно, однако, беглого взгляда, чтобы доказать ложность и этого заключения. В чем заключается значение явлений, именуемых Бернштейном средствами приспособления капитализма: картелей, кредита, усовершенствования средств сообщения, подъема благосостояния рабочего класса и т. д.? В том, конечно, что они устраняют или по крайней мере притупляют внутренние противоречия капиталистического хозяйства, мешают их развитию и обострению. Так, устранение кризисов означает уничтожение противоречия между производством и обменом на базе капитализма; улучшение положения рабочего класса, как такового, и отчасти перехода его в среднее сословие означают притупление противоречия между трудом и капиталом. Итак, раз картели, кредитная система, профессиональные союзы и т. д. уничтожают капиталистические противоречия и, следовательно, спасают капиталистическую систему от окончательной гибели и сохраняют капитализм (поэтому Бернштейн и называет их «средствами приспособления»), — как же они могут в то же самое время представлять собою «предпосылки и отчасти даже исходные пункты социализма»? Очевидно, лишь в том смысле, что они содействуют более ясному проявлению общественного характера производства. Но поскольку они сохраняют его капиталистическую форму, постольку они делают излишним переход этого обобществленного производства в социалистическую форму. Поэтому они могут служить исходным пунктом и предпосылками социалистического строя только в понятийном, а не в историческом смысле, т. е. это такие явления, о которых мы знаем  на основании нашего представления о социализме, что они родственны последнему, но которые фактически не только не могут повлечь за собой социалистического переворота, а скорее делают его излишним. Таким образом, в качестве обоснования социализма остается только классовое сознание пролетариата. Но и оно в данном случае не просто духовное отражение все более обостряющихся противоречий капитализма и его предстоящей гибели — ведь эта последняя предотвращается средствами приспособления, — а всего лишь идеал, притягательная сила которого покоится на его собственных, ему приписанных совершенствах.

Одним словом, этим путем мы получаем обоснование социалистической программы посредством «чистого познания», или, проще сказать, идеалистическое обоснование, а объективная необходимость, т. е. доказательство, основывающееся на самом ходе материального развития общества, отбрасывается. Ревизионистская теория стоит перед дилеммой. Или социалистический переворот по-прежнему вытекает из внутренних противоречий капиталистического строя, — тогда вместе с этим строем развиваются и его противоречия, и результатом их будет в свое время крушение его в той или иной форме; но в таком случае «средства приспособления» недействительны и теория крушения верна. Или «средства приспособления» действительно в состоянии предотвратить крушение капиталистической системы, т. е. сделать, таким образом, капитализм способным к существованию и устранить, следовательно, его противоречия; но в таком случае социализм  перестает быть исторической необходимостью и представляет собою все, что угодно, но только не результат материального развития общества. Эта дилемма ведет к другой: или ревизионизм прав в отношении хода капиталистического развития, и в таком случае социалистическое преобразование общества превращается в утопию, или социализм не утопия, но тогда неверна теория средств приспособления. That is the question — вот в чем вопрос.

 

2. Приспособление капитализма

 

К важнейшим средствам приспособления капиталистического хозяйства принадлежат, по мнению Бернштейна, кредит, усовершенствование средств сообщения и организации предпринимателей

Начнем с кредита.  Он выполняет в капиталистическом хозяйстве разнообразные функции, но самая важная из них состоит, как известно, в увеличении способности производства к расширению, в посредничестве и облегчении обмена. Там, где имманентная тенденция капиталистического производства к неограниченному расширению наталкивается на рамки частной собственности, на ограниченные размеры частного капитала, кредит является средством преодоления этих препятствий капиталистическим способом; он соединяет в один много частных капиталов (акционерные общества) и предоставляет в распоряжение капиталиста чужой капитал (промышленный кредит). С другой стороны, он, в качестве торгового кредита, ускоряет обмен товаров, т. е. ускоряет возвращение капитала к производству, а следовательно, и весь круговорот производственного процесса. Легко увидеть то влияние, которое обе эти важнейшие функции кредита оказывают на возникновение кризисов. Если кризисы, как известно, вытекают из противоречия между способностью и тенденцией производства к расширению, с одной стороны, и ограниченной способностью потребления, с другой, то, согласно вышесказанному, кредит как бы предназначен для того, чтобы как можно чаще вскрывать это противоречие. Прежде всего он увеличивает до необычайных размеров способность производства к расширению и постоянно создает в нем внутреннее побуждение выйти за пределы рынка. Но он бьет на два фронта.

Раз кредит в качестве фактора производственного процесса вызывает перепроизводство, то в качестве средства обращения он с наибольшей силой поражает во время кризиса им же самим вызванные производительные силы. При первых признаках застоя кредит сокращается, не приходит на помощь обмену там, где это как раз надо, не производит действия и оказывается бесцельным там, где он еще функционирует и таким образом сокращает во время кризисов способность потребления до минимальных размеров.

Кроме этих двух важнейших последствий, кредит действует еще во многих отношениях на образование кризисов. Он является не только техническим средством, дающим капиталисту возможность распоряжаться чужим капиталом, но в то же время служит поощрением к смелому и бесцеремонному употреблению чужой собственности, следовательно, ведет к рискованным спекуляциям. В качестве коварного средства — товарообмена он не только обостряет кризис, но и облегчает его наступление и распространение; он превращает весь обмен в чрезвычайно сложный и искусственный механизм с минимальным количеством металлических денег в качестве реальной основы, так что малейший повод вызывает в нем расстройство.

Таким образом, кредит далеко не является средством устранения или хотя бы только смягчения кризисов, а, совершенно напротив, представляет собою особый и могущественный фактор создания кризисов. Да иначе и быть не может. Специфическая функция кредита в самых общих чертах заключается именно в том, чтобы лишить все капиталистические отношения последнего остатка устойчивости и внести повсюду возможно большую эластичность, сделать все капиталистические силы в высшей степени растяжимыми, относительными и чувствительными. Ясно, что это может только обострить и облегчить появление кризиса, который есть не что иное, как периодическое столкновение противодействующих сил капиталистического хозяйства.

Но это приводит нас в то же время и к другому вопросу: каким образом кредит вообще может явиться «средством приспособления» капитализма? В каком бы отношении и в какой бы форме мы ни представляли себе это «приспособление» при посредстве кредита, сущность такого приспособления может заключаться, очевидно, только в одном: благодаря ему сглаживается какое-то противоречивое отношение в капиталистическом хозяйстве, уничтожается или притупляется какое-то из его противоречий и таким путем скованные силы в каком-то одном пункте получают возможность выйти на широкий простор. Однако если имеется в современном капиталистическом обществе средство, способное довести все его противоречия до крайней степени, то это именно кредит. Он усиливает противоречие между способами производства и обмена,  доводя производство до наибольшего напряжения и при малейшем поводе парализуя обмен. Он усиливает противоречие между способом производства  и способом присвоения,  отделяя производство от собственности, превращая капитал, занятый в производстве, в общественный, а части прибыли придавая форму процента на капитал, т. е. чистой частной собственности. Он усиливает противоречие между отношениями собственности и производства,  концентрируя путем насильственной экспроприации многих мелких капиталистов громадные производительные силы в руках немногих. Он усиливает противоречие между общественным характером производства и капиталистической частной собственностью, делая необходимым вмешательство государства в производство (акционерные общества).

Одним словом, кредит воспроизводит все коренные противоречия капиталистического мира и доводит их до крайности, ускоряет темп, с которым капиталистическое общество спешит навстречу своей собственной гибели — краху. Итак, что касается кредита, то первое, что должен был бы сделать капитализм в целях своего приспособления, — уничтожить кредит, прекратить его деятельность. В своем настоящем виде он служит не средством приспособления, а средством уничтожения, оказывающим чрезвычайно революционное воздействие. Ведь именно этот революционный, выходящий за рамки самого капитализма характер кредита вызвал даже реформаторские планы с легкой социалистической окраской и превратил, по выражению Маркса, главных провозвестников кредита, как, например, Исаака Перейра во Франции, в полупророков, полумошенников.

Столь же несостоятельным является при ближайшем рассмотрении и второе «средство приспособления» капиталистического производства — союзы предпринимателей.  По мнению Бернштейна, они должны путем регулирования производства прекратить анархию и предупредить кризисы. Развитие картелей и трестов с точки зрения их многостороннего экономического воздействия — явление еще не исследованное. Это проблема, которая может быть решена лишь на основе учения Маркса. Во всяком случае, ясно следующее: о прекращении капиталистической анархии производства посредством картелей предпринимателей могла бы быть речь постольку, поскольку картели, тресты и т. д. хотя бы приблизились к тому, чтобы сделаться всеобщей и господствующей формой производства. Но это как раз исключается самой природой картелей. Конечная экономическая цель и деятельность союзов предпринимателей состоит в том, чтобы путем уничтожения конкуренции внутри данной отрасли воздействовать на распространение общей массы полученной на товарном рынке прибыли в смысле увеличения доли этой отрасли индустрии. Но организация может поднять норму прибыли одной какой-либо отрасли индустрии только за счет других и по одному этому не может сделаться всеобщей. Распространяясь на все наиболее важные отрасли производства, она сама уничтожает свое влияние.

Но и в пределах своей практической деятельности союзы предпринимателей действуют в направлении, совершенно противоположном прекращению промышленной анархии. Указанное повышение нормы прибыли достигается картелями на внутреннем рынке обыкновенно тем, что дополнительные части капитала, которые не могут быть применены для внутренних потребностей, они пускают в производство для вывоза, довольствуясь гораздо более низкой нормой прибыли, т. е. продают свои товары за границей намного дешевле, чем в своей стране. Результатом этого является обострение конкуренции за границей, увеличение анархии на мировом рынке, т. е. как раз противоположное тому, к чему стремились. Примером этого служит история международной сахарной промышленности.

Наконец, союзы предпринимателей в целом, как одну из форм капиталистического способа производства, следует рассматривать как переходную стадию, как определенную фазу капиталистического развития. В самом деле! В конечном счете картели являются средством капиталистического способа производства для того, чтобы задержать роковое падение нормы прибыли в отдельных отраслях производства. Каким же методом пользуются картели для этой цели? В сущности, он состоит лишь в том, что часть накопленного капитала оставляется неиспользованной, т. е. это тот же метод, который в иной только форме применяется при кризисах. Но подобное лекарство как две капли воды похоже на самую болезнь и может применяться только до известного времени в качестве меньшего из зол. Как только рынок сбыта начнет уменьшаться, поскольку мировой рынок разовьется до предела и будет исчерпан конкурирующими капиталистическими странами — а нельзя отрицать, что такой момент рано или поздно наступит, — вынужденное неупотребление части капитала примет такие размеры, что лекарство само превратится в болезнь, капитал, уже значительно обобществленный благодаря организации, снова превратится в частный капитал. Раз уменьшается возможность захватить местечко на рынке, всякая частная доля капитала предпочитает искать счастья на свой страх и риск. В таком случае организации должны лопнуть как мыльные пузыри и снова уступить место свободной конкуренции, но в усиленной форме.[3]

Итак, в общем картели, так же как кредит, представляются определенными фазами развития, которые в конце концов еще более усиливают анархию капиталистического мира, обнажают и доводят до зрелости все его внутренние противоречия. Они обостряют противоречия между способом производства и обменом, усиливая до крайних пределов борьбу между производителем и потребителем, как мы это особенно видим в Соединенных Штатах Америки. Они обостряют далее противоречие между способом производства и присвоением, противопоставляя рабочему классу превосходящую силу организованного капитала, и таким образом крайне усиливают антагонизм между трудом и капиталом.

Они обостряют, наконец, противоречие между интернациональным характером капиталистического хозяйства и национальным характером капиталистического государства, так как картелям сопутствует общая таможенная война, и таким образом до крайней степени усиливают антагонизм между отдельными капиталистическими государствами. Сюда прибавляется еще прямое и в высшей степени революционное влияние картелей на концентрацию производства, техническое усовершенствование и т. д.

Таким образом, картели в своем окончательном воздействии на капиталистическое хозяйство не только не представляют «средства приспособления», сглаживающего его противоречия, а, как раз наоборот, являются одним из средств, созданных капиталистическим хозяйством, чтобы увеличить присущую ему анархию, обнаружить заключающиеся в нем противоречия и ускорить собственную гибель.

Однако если кредит, картели и подобные средства не устраняют анархии капиталистического хозяйства, то каким же образом могло случиться, что мы в течение двух десятилетий с 1873 г. не переживали общих торговых кризисов? Не служит ли это признаком того, что капиталистический способ производства, по крайней мере в основном, действительно «приспособился» к потребностям общества и опроверг анализ Маркса?

Ответ последовал сразу же за вопросом. Едва Бернштейн успел в 1898 г. выбросить на свалку марксову теорию кризисов, как в 1900 г. разразился жестокий общий кризис, а через семь лет, т. е. в 1907 г., на весь мировой рынок распространился из Соединенных Штатов новый кризис. Так, вопиющие факты сами опровергли теорию «приспособления» капитализма. Этим подтвердилось также, что те, кто отказался от марксовой теории кризисов лишь потому, что она не оправдалась в предсказании срока «двух кризисов», смешали суть этой теории с незначительной внешней подробностью ее формы — десятилетним циклом. Определение круговорота современной капиталистической промышленности как десятилетнего цикла имело у Маркса и Энгельса в 60-е и 70-е годы смысл простой констатации фактов, которые, в свою очередь, не опирались на какие-либо законы природы, а были обусловлены рядом конкретных исторических обстоятельств, связанных со скачкообразным расширением сферы действия молодого капитализма.

В самом деле, кризис 1825 г. явился результатом крупных капиталовложений в строительство дорог, каналов и газовых заводов, возникших так же, как и сам кризис, главным образом в Англии в предшествующее десятилетие. Следующий кризис 1836–1839 гг. точно так же был результатом колоссального грюндерства, вызванного созданием новых средств транспорта. Кризис 1847 г. был, как известно, вызван лихорадочным железнодорожным строительством в Англии (с 1844 до 1847 г., т. е. в течение трех только лет, парламент роздал концессий на постройку новых железных дорог на сумму около 1,5 миллиарда талеров!). Во всех трех случаях, следовательно, кризисы явились результатом различных форм создания капиталистического хозяйства и закладки новых основ капиталистического развития. Кризис 1857 г. вызван был внезапным появлением новых рынков сбыта для европейской индустрии в Америке и Австралии благодаря открытию золотых приисков; во Франции — главным образом железнодорожным строительством, причем в этом отношении она шла по стопам Англии (с 1852 до 1856 г. во Франции было построено новых железных дорог на 1,25 миллиарда франков). Наконец, как известно, сильный кризис 1873 г. явился прямым следствием создания крупной промышленности в Германии и Австрии и первого ее бурного роста, последовавшего за политическими событиями 1866 и 1871 гг.

Итак, до сих пор причиной торговых кризисов всякий раз было внезапное расширение  сферы капиталистического хозяйства. Десятилетняя периодичность происходивших тогда международных кризисов представляется, таким образом, явлением внешним, случайным. Марксова схема образования кризисов в том ее виде, как она дана Энгельсом в «Анти-Дюринге» и Марксом в I и III томах «Капитала», постольку верна для всех кризисов, поскольку она раскрывает внутренний механизм  и глубоко скрытые общие причины кризисов, независимо от того, повторяются ли они каждые 10 или 5 лет или попеременно каждые 20 и 8 лет.

Но несостоятельность бернштейновской теории убедительнее всего доказывает тот факт, что недавний кризис 1907–1908 гг. свирепствовал всего ужаснее в той стране, где лучше всего развиты пресловутые «средства приспособления»: кредит, служба связи и тресты.

Вообще предположение, что капиталистическое производство могло бы «приспособиться» к обмену, требует одного из двух: или мировой рынок растет неограниченно и бесконечно, или, напротив, производительные силы ограничены в своем росте так, что они не могут перерасти пределов рынка. Первое физически невозможно, второму предположению противоречит тот факт, что на каждом шагу во всех областях производства совершается технический переворот, каждый день пробуждаются новые производительные силы.

По мнению Бернштейна, еще одно явление противоречит указанному ходу вещей при капитализме: «почти непоколебимая фаланга» средних предприятий, на которые он нам указывает. По его мнению, это доказывает, что развитие крупного производства не действует таким революционизирующим и концентрирующим образом, как следовало бы ожидать, согласно «теории крушения». Однако было бы совершенно ошибочно толковать развитие крупной промышленности в том смысле, что по мере этого развития все средние предприятия должны одно за другим исчезнуть с лица земли.

В общем ходе капиталистического развития именно мелкие капиталы, по мнению Маркса, играют роль пионеров технической революции в двух отношениях: как в отношении новых методов производства в старых, прочных и установившихся отраслях, так и в отношении создания новых, еще не используемых крупными капиталами отраслей промышленности. Совершенно ложным является взгляд, будто развитие капиталистических средних предприятий идет по прямой линии к постепенному падению. Фактически ход развития скорее и здесь является чисто диалектическим и движется постоянно между противоречиями. Капиталистическое среднее сословие, так же как и рабочий класс, находится всецело под влиянием двух противоположных тенденций — возвышения и угнетения. Тенденция угнетения заключается в данном случае как в постоянном росте масштабов производства, которое периодически опережает объем средних капиталов и таким образом снова на некоторое время сокращает масштабы производства соответственно стоимости необходимого минимума капитала, так и в проникновении капиталистического производства в новые сферы. Борьбу средних предприятий с крупным капиталом нельзя представлять себе в виде регулярной битвы, в которой численность войск слабой стороны убывает непосредственно и все в большей мере, а скорее в виде периодического скашивания мелких капиталов, которые быстро вырастают снова, чтобы опять попасть под косу крупной промышленности. Из этих двух тенденций, играющих, как мячиком, капиталистическим средним сословием, в конце концов — в противоположность развитию рабочего класса — побеждает тенденция  его угнетения.  Но это вовсе не должно обязательно проявляться в абсолютном численном уменьшении средних предприятий, а выражается, во-первых, в постепенно повышающемся минимуме капитала, который нужен для жизнеспособности предприятий в старых отраслях, и, во-вторых, в постоянно уменьшающемся промежутке времени, в течение которого мелкие капиталы самостоятельно эксплуатируют новые отрасли производства. Вот почему период жизни индивидуального  мелкого капитала делается все короче, все быстрее меняются методы производства и способы его приложения, для класса же в целом отсюда следует постоянно ускоряющийся социальный обмен веществ.

Последнее прекрасно известно Бернштейну, и он сам констатирует это. Но он, очевидно, забывает, что это образует и самый закон капиталистического развития средних предприятий. Если мелкие капиталы являются поборниками технического прогресса и если прогресс в области техники есть жизненный нерв капиталистического хозяйства, то, очевидно, мелкие капиталы являются неразлучными спутниками капиталистического развития и могут исчезнуть только одновременно с последним. Постепенное исчезновение средних предприятий, в смысле абсолютной суммарной статистики, что и имеет в виду Бернштейн, указывало бы не на революционный ход развития капитализма, как он думает, а, совсем наоборот, на застой и спячку капитализма. «Норма прибыли, т. е. относительный прирост капитала, имеет важное значение прежде всего для всех новых, самостоятельно группирующихся ответвлений капитала. И если бы капитало образование стало уделом исключительно немногих крупных капиталов… то вообще угас бы огонь, оживляющий производство. Оно погрузилось бы в сон».[4]

 

3. Введение социализма путем социальных реформ

 

Бернштейн отвергает «теорию крушения» как исторический путь к осуществлению социалистического общества. Каков же тот путь, который с точки зрения «теории приспособления капитализма» ведет к этому? На этот вопрос Бернштейн ответил только намеками, а Конрад Шмидт сделал попытку дать более подробный ответ в духе Бернштейна.[5] По его мнению, профсоюзная борьба и политическая борьба за социальные реформы ведут ко все усиливающемуся контролю общества над условиями производства и при посредстве законодательства «все более и более низводят собственника капитала путем ограничения его прав до роли администратора», пока наконец «руководство и управление производством не будет отнято у капиталиста, сопротивление которого будет сломлено и которому станет ясно, что его собственность все более теряет для него самого всю свою ценность», и таким образом окончательно будет введено общественное производство.

Итак, профессиональные союзы, социальные реформы и, по мнению Бернштейна, еще политическая демократизация государства — вот средства постепенного введения социализма.

Начнем с профессиональных союзов. Их главная функция — это лучше кого-либо другого доказал в «Neue Zeit» в 1891 г. сам Бернштейн — состоит в том, что для рабочих они служат средством проводить в жизнь капиталистический закон заработной платы, т. е. продажу рабочей силы по ее рыночной цене в данный момент. Услуга, которую профессиональные союзы оказывают пролетариату, состоит в том, что они дают ему возможность использовать в своих интересах существующую в каждый данный момент рыночную конъюнктуру. Но сама конъюнктура, т. е., с одной стороны, спрос на рабочую силу, зависящий от состояния производства, с другой стороны, предложение рабочей силы, созданное пролетаризацией средних слоев и естественным размножением рабочего класса, и, наконец, данная степень производительности труда — все это лежит вне сферы влияния профессиональных союзов. В силу этого они не могут уничтожить закон заработной платы; они могут в лучшем случае ввести капиталистическую эксплуатацию в «нормальные» для данного момента границы, но ни в коем случае не способны, хотя бы постепенно, уничтожить ее.

Конрад Шмидт видит, конечно, в современном профсоюзном движении слабую начальную стадию и ждет, что впоследствии профессиональная организация будет все больше и больше влиять на регулирование самого производства. Но под регулированием производства можно понимать только одно из двух: или вмешательство в техническую сторону процесса производства, или определение размеров самого производства. Какой характер может иметь в обоих этих вопросах влияние профсоюзов? Ясно, что в отношении техники производства интерес отдельного капиталиста вполне совпадает с прогрессом и развитием капиталистического хозяйства. Собственный интерес побуждает его к техническим усовершенствованиям. Позиция отдельного рабочего, напротив, прямо противоположна: всякий технический переворот противоречит интересам рабочих, имеющих к нему прямое отношение, и непосредственно ухудшает их положение, обесценивая рабочую силу, делая труд более интенсивным, монотонным и мучительным. И поскольку профсоюз может вмешиваться в техническую сторону производства, он, очевидно, может действовать только в последнем смысле, в интересах непосредственно затронутых отдельных групп рабочих, т. е. противиться нововведениям. Но в таком случае он действует не в интересах рабочего класса вообще, не в интересах его освобождения, так как эти интересы совпадают с техническим прогрессом, или, иначе говоря, с интересами отдельных капиталистов, и, следовательно, профсоюз, наоборот, играет на руку реакции. В самом деле, стремления воздействовать на техническую сторону производства мы находим не в будущем профессионального движения, где его ищет Конрад Шмидт, а в прошлом. Они являются отличительной чертой более ранней стадии английского тред-юнионизма (до 60-х годов), когда последний еще не расстался с цеховыми пережитками средневековья и, что характерно, руководствовался устарелым принципом «приобретенного права на приличную работу».[6] Стремление профсоюзов устанавливать размеры производства и товарные цены есть, напротив, явление более позднего времени. Только в самое последнее время мы встречаемся — и опять-таки в Англии — с возникновением таких попыток;[7] но и эти стремления по своему характеру и тенденции совершенно равноценны предыдущим. Ведь к чему должно свестись активное участие профсоюзов в определении объема и цен товарного производства? К союзу рабочих и предпринимателей против потребителя, действующему с помощью принудительных мер против конкурирующих предпринимателей, мер, которые ни в чем не уступают методам правильно организованных союзов предпринимателей. В сущности, это уже не борьба между трудом и капиталом, а солидарная борьба капитала и рабочей силы против потребляющего общества. По своему социальному характеру это — реакционное начинание, которое уже по одному тому не может служить этапом в освободительной борьбе пролетариата, что представляет собою скорее нечто прямо противоположное классовой борьбе. По своему практическому значению это — утопия, которая, как показывает некоторое размышление, никогда не может распространиться на более значительные и производящие на мировой рынок отрасли промышленности.

Итак, деятельность профсоюзов ограничивается, в сущности, борьбой за повышение заработной платы и сокращение рабочего дня, т. е. регулированием капиталистической эксплуатации сообразно с условиями рынка; воздействие же на процесс произ-водства по самому их существу для них совершенно невозможно. Больше того, все развитие профсоюзов направлено к полному прекращению непосредственных отношений между трудовым и остальным товарным рынком, что является прямой противоположностью утверждениям Конрада Шмидта. Самым характерным в данном случае является факт, что даже стремление хотя бы пассивно установить непосредственное отношение между трудовым договором и общим положением производства путем системы скользящей шкалы заработной платы в настоящее время уже отжило и что английские тред-юнионы начинают все больше отказываться от него.[8]

Но и в фактических границах своего влияния профессиональное движение не расширяется так неограниченно, как это предполагает теория приспособления капитала. Совсем наоборот. Рассматривая более значительные периоды социального развития, нельзя скрыть того факта, что в общем и целом мы идем навстречу временам возрастающих трудностей профессионального движения, а не сильного его подъема. Раз развитие промышленности достигло своего апогея и на мировом рынке наблюдается «кривая понижения» капитала, профессиональная борьба становится трудной вдвойне: во-первых, ухудшается для рабочей силы объективная конъюнктура рынка, так как спрос растет медленнее, а предложение, наоборот, развивается быстрее, чем это наблюдается теперь; во-вторых, сам капитал, стремясь вознаградить себя за понесенные на мировом рынке потери, все более настойчиво накладывает руку на принадлежащую рабочему долю продукта. Ведь понижение заработной платы является одним из наиболее действенных средств удержать от падения норму прибыли.[9] Англия дает нам картину начала второй стадии профессионального движения. Здесь оно сводится по необходимости все больше к простой защите уже завоеванного, но и это становится с каждым днем все труднее. Другой стороной указанного общего хода дел должен явиться подъем политической и социалистической классовой борьбы.

Такую же ошибку в смысле неправильности исторической перспективы Конрад Шмидт делает в отношении социальной реформы,  от которой он ждет, что она «рука об руку с профессиональными коалициями рабочих продиктует классу капиталистов условия, на которых последние могут использовать рабочую силу». Понимая в таком смысле социальную реформу, Бернштейн считает фабричные законы частью «общественного контроля» и, следовательно, частью социализма. Конрад Шмидт употребляет повсюду, где он говорит о государственной защите труда, выражение «общественный контроль» и, превратив столь благополучно государство в общество, он, утешившись, прибавляет: «т. е. развивающийся рабочий класс»; с помощью такой операции невинные постановления германского бундесрата об охране труда превращаются в социалистические переходные меры германского пролетариата.

Мистификация бросается здесь в глаза. Ведь современное государство — не «общество» развивающегося рабочего класса, а представитель капиталистического  общества, т. е. классовое государство. Поэтому и проводимые им социальные реформы отнюдь не проявление «общественного контроля», т. е. контроля свободно работающего общества над собственным трудовым процессом, а проявление контроля классовой организации капитала над производственным процессом капитала.  Здесь, т. е. в интересах капитала, и лежат естественные границы социальной реформы. Однако как Бернштейн, так и Конрад Шмидт видят в настоящее время также и здесь только «слабую начальную стадию» и надеются в будущем на неограниченное развитие социальных реформ в пользу рабочего класса. Но они впадают при этом в такую же ошибку, как и при предположении неограниченного роста могущества профсоюзного движения.

Теория постепенного введения социализма путем социальных реформ предполагает — и в этом ее центр тяжести  — определенное объективное развитие как капиталистической собственности,  так и государства.  В отношении первой будущее развитие, как предполагает в своей схеме Конрад Шмидт, идет к тому, чтобы «путем ограничения собственника капитала в его правах низвести его мало-помалу до роли управляющего». Ввиду будто бы невозможности разом и внезапно экспроприировать средства производства Конрад Шмидт создает собственную теорию постепенной экспроприации.  Для этой цели он конструирует в качестве необходимой предпосылки теорию расщепления права собственности на «верховную собственность», которую он предоставляет «обществу» и которая, по его мнению, должна все расширяться, и на «право пользования», которое в руках капиталиста превращается с течением времени в простое управление. Если это построение не больше чем невинная игра слов, под которой не скрывается ничего серьезного, тогда теория постепенной экспроприации остается голословной; если же оно представляет серьезную схему правового развития, тогда оно совершенно ошибочно. Дробление права собственности на различные содержащиеся в нем правомочия, к которому Конрад Шмидт прибегает для доказательства своей теории «постепенной экспроприации» капитала, характерно для общества с феодально-натуральным хозяйством, когда распределение продукта между различными общественными классами происходило в натуральной форме, на основании личных отношений между феодалом и его подвластными. Распадение собственности на различные части отражало здесь заранее данную организацию распределения общественного богатства. С переходом к товарному производству и с уничтожением всех личных связей между отдельными участниками производственного процесса упрочилось, наоборот, отношение между человеком и вещью — частная собственность. Так как распределение совершается уже не на основании личных отношений, а путем обмена,  то отдельные права на участие в общественном богатстве измеряются уже не частицами права собственности на общую вещь, а ценностью,  доставляемой каждым на рынок. Первым переворотом в правовых отношениях, сопровождавшим появление товарного производства в городских общинах средних веков, было образование абсолютной замкнутой частной собственности в лоне феодальных правоотношений, основанных на разделении собственности. В капиталистическом производстве это развитие прокладывает себе дальнейший путь. Чем дальше идет обобществление производственного процесса, тем более процесс распределения опирается на чистый обмен, тем более неприкосновенной и замкнутой становится частная собственность и тем больше капиталистическая собственность превращается из права на продукт собственного труда в чистое право присвоения чужого труда. До тех пор, пока капиталист сам управляет фабрикой, распределение до известной степени связано с личным участием в процессе производства. По мере того как личное управление фабриканта становится излишним — а в акционерных компаниях это уже совершившийся факт, — собственность на капитал, в качестве основания для притязаний при распределении, совершенно отделяется от личных отношений в производстве и проявляется в своем чистейшем и замкнутом виде. В акционерном и в промышленном кредитном капитале капиталистическое право собственности достигает впервые своего полного развития.

Историческая схема К. Шмидта «от собственника к простому администратору» представляет собой, таким образом, фактическое развитие, поставленное на голову, которое, наоборот, ведет от собственника и администратора к чистому собственнику.

Здесь с К. Шмидтом происходит то же, что с Гёте:

То, что его, то видит он в тумане, А что ушло, то явью стало вдруг.

И подобно тому как его историческая схема в экономическом отношении идет вспять от новейших акционерных компаний к мануфактурной фабрике или даже к ремесленным мастерским, точно так же в правовом отношении она стремится втиснуть капиталистический мир в скорлупу феодально-натурального хозяйства.

Но и с этой точки зрения «общественный контроль» тоже является не в том свете, в каком он рисуется Конраду Шмидту. То, что в настоящее время функционирует как «общественный контроль» — охрана труда, надзор за акционерными компаниями и т. д., — фактически не имеет ничего общего с участием в праве собственности, с «верховной собственностью». Этот контроль действует не в качестве ограничения  капиталистической собственности, а, наоборот, как ее охрана.  Или, выражаясь экономическим языком, он является не вмешательством  в капиталистическую эксплуатацию, а нормированием,  упорядочением этой эксплуатации. И если Бернштейн ставит вопрос, много или мало социализма содержит фабричный закон, то мы можем его уверить, что самый лучший из фабричных законов содержит в себе ровно столько же социализма, сколько и постановление магистрата об уборке улиц и зажигании газовых фонарей, которое тоже ведь есть «общественный контроль».

 

4. Таможенная политика и милитаризм

 

Вторым условием постепенного введения социализма является, по Э. Бернштейну, развитие государства в общество. Утверждение, что современное государство есть классовое государство, сделалось уже общим местом. Однако нам кажется, что и это положение, как и все, что имеет отношение к капиталистическому обществу, следовало бы рассматривать не как застывшую абсолютную истину, а с точки зрения постоянного развития.

Политическая победа буржуазии превратила государство в капиталистическое государство. Конечно, само капиталистическое развитие значительно изменяет природу государства, постоянно расширяя сферу его влияния, наделяя его новыми функциями, особенно в области экономической жизни, и в силу этого делая все более необходимым его вмешательство и контроль. Таким образом, постепенно подготовляется будущее слияние государства с обществом, так сказать, возвращение к обществу функций государства. Соответственно этому можно говорить также о развитии капиталистического государства в общество, и, несомненно, в этом смысле Маркс сказал, что охрана труда есть первый вид сознательного вмешательства «общества» в свой социальный жизненный процесс, — положение, на которое ссылается Бернштейн.

Но, с другой стороны, в государстве, благодаря тому же самому капиталистическому развитию, происходит и другое изменение. Прежде всего, современное государство — это организация господствующего капиталистического класса. Если оно в интересах общественного развития берет на себя разнородные, имеющие общий интерес функции, то это происходит только потому и постольку, поскольку эти интересы и общественное развитие совпадают в целом с интересами господствующего класса. Так, например, в охране труда капиталисты как класс так же непосредственно заинтересованы, как и все общество. Но эта гармония продолжается лишь до известного момента капиталистического развития. Как только развитие достигло определенной высоты, интересы буржуазии как класса и интересы экономического прогресса, даже в капиталистическом смысле, начинают расходиться. Мы думаем, что эта стадия уже наступила, и это выражается в двух важнейших явлениях современной социальной жизни: в таможенной политике и милитаризме.  Оба они — таможенная политика и милитаризм — сыграли в истории капитализма свою необходимую и до известной степени прогрессивную революционную роль. Без покровительственных пошлин не могла появиться в отдельных странах крупная промышленность. Но в настоящее время положение вещей иное. Ныне покровительственные пошлины служат не для того, чтобы содействовать развитию молодых отраслей промышленности, а для того, чтобы искусственно консервировать устаревшие формы производства. С точки зрения капиталистического развития,  т. е. с точки зрения мирового хозяйства, в настоящее время совершенно безразлично, вывозится ли больше товаров из Германии в Англию или наоборот. С точки зрения этого развития мавр сделал свое дело, мавр может уйти. Больше того, он должен уйти. При современной взаимной зависимости различных отраслей промышленности покровительственные пошлины на какие бы то ни было товары должны повысить внутри страны стоимость производства других товаров, т. е. подорвать промышленность. Но не таковы интересы класса капиталистов.  Промышленность для своего развития  не нуждается в покровительственных пошлинах, но зато они нужны предпринимателям для охраны своего сбыта. Это значит, что в настоящее время пошлины служат уже не средством защиты развивающегося капиталистического производства против другого, более развитого, а средством борьбы одной национальной группы капиталистов против другой. Далее, пошлины уже не нужны для охраны промышленности, для того, чтобы создать и завоевать внутренний рынок; они являются необходимым средством для создания картелей в промышленности, т. е. для борьбы капиталистического производителя с потребляющим обществом. Наконец, специфический характер современной таможенной политики особенно ярко характеризуется тем фактом, что теперь повсюду решающая роль в этом вопросе вообще принадлежит не индустрии, а сельскому хозяйству, т. е., иными словами, таможенная политика превратилась в средство придать феодальным интересам капиталистическую форму и дать им проявиться в таком виде.

Те же самые изменения претерпел и милитаризм. Если мы посмотрим на историю не с точки зрения того, какой она могла и должна быть, а какой она была на самом деле, то мы должны будем констатировать, что война была необходимым фактором капиталистического развития. Соединенные Штаты Северной Америки и Германия, Италия и Балканские государства, Россия и Польша — везде войны сыграли роль условия или послужили толчком капиталистического развития, все равно, кончились ли они победой или поражением. До тех пор, пока существовали страны, где нужно было преодолеть их внутреннюю раздробленность или их натурально-хозяйственную замкнутость, милитаризм играл революционную роль в капиталистическом смысле. Но в настоящее время и здесь дело обстоит иначе. Поскольку мировая политика превратилась в арену грозных конфликтов, дело идет не столько об открытии европейскому капитализму новых стран, сколько о готовых европейских  противоречиях, которые распространились на другие части мира и прорываются там наружу. И в настоящее время как в Европе, так и в других частях света выступают с оружием в руках друг против друга не капиталистические страны против стран с натуральным хозяйством, а государства, которые вступают в конфликт именно благодаря одинаково высокому уровню их капиталистического развития. Для самого этого развития такой конфликт, если он разражается, может иметь при подобных условиях, конечно, только роковое значение, вызывая глубочайшее потрясение и переворот в экономической жизни всех капиталистических стран. Но совсем иначе представляется дело с точки зрения класса капиталистов.  Для них милитаризм в настоящее время сделался необходимым в трех отношениях: во-первых, как средство борьбы конкурирующих «национальных» интересов против интересов других национальных групп; во-вторых, как важнейший способ приложения как финансового, так и промышленного капитала и, в-третьих, как орудие классового господства внутри страны против трудового народа; но все эти интересы не имеют ничего общего с развитием капиталистического способа производства. И что опять-таки лучше всего обнаруживает характер современного милитаризма — это, прежде всего, общий рост его во всех странах, стремящихся обогнать друг друга, рост, так сказать, под влиянием собственных, изнутри действующих, механических сил; это явление было еще совершенно неизвестно несколько десятилетий тому назад. Далее, характерна неизбежность, фатальность приближающегося взрыва и в то же время полнейшая невозможность заранее определить поводы, непосредственно заинтересованные государства, предмет спора и другие подробности. Из двигателя капиталистического развития милитаризм превратился в болезнь капитализма.

В описанном противоречии между общественным развитием и господствующими классовыми интересами государство становится на сторону последних. В своей политике государство, подобно буржуазии, вступает в противоречие  с общественным развитием, все более теряя таким образом характер представителя всего общества и становясь в такой же мере чисто классовым государством.  Или, правильнее выражаясь, оба эти свойства отделяются друг от друга и обостряются, превращаясь во внутреннее противоречие самой сущности государства; и с каждым днем это противоречие все более обостряется. Дело в том, что, с одной стороны, постоянно увеличивается круг имеющих общий характер функций государства, его вмешательство в общественную жизнь и его «контроль» над нею; с другой стороны, классовый характер заставляет его все в большей степени переносить центр тяжести своей деятельности и все свои средства власти в такие области, которые являются полезными только для классовых интересов буржуазии, для общества же имеют только отрицательное значение; таковы милитаризм, таможенная и колониальная политика. Но в силу этого и «общественный контроль» все более проникается классовым характером (например, применение охраны труда во всех странах).

Указанным изменениям, происходящим в самом существе государства, не противоречит, а скорее вполне соответствует развитие демократии, в котором Бернштейн также видит средство постепенного введения социализма.

Как разъясняет Конрад Шмидт, завоевание социал-демократического большинства в парламенте есть даже прямой путь к постепенной социализации общества. Демократические формы политической жизни представляют, несомненно, такое явление, в котором сильнее всего обнаруживается развитие государства в общество, и постольку служат этапом на пути к социалистическому перевороту. Однако это противоречие в самом существе капиталистического государства, охарактеризованное выше, еще ярче проявляется в современном парламентаризме. Правда, по форме парламентаризм служит для выражения в государственной организации интересов всего общества, но на самом деле он является выражением только капиталистического общества, т. е. общества, в котором решающее влияние имеют капиталистические  интересы. Таким образом, демократические по своей форме учреждения по своему содержанию становятся орудием господствующих классов. Это наиболее рельефно выражается в том факте, что, как только демократия проявляет тенденцию отречься от своего классового характера и обратиться в орудие действительно народных интересов, эти самые демократические формы приносятся в жертву буржуазией и представляющим ее государством. При таких условиях идея о социал-демократическом большинстве в парламенте представляет собою расчет, принимающий во внимание, совсем в духе буржуазного либерализма, только формальную сторону демократии и забывающий совершенно о ее реальном содержании. Парламентаризм же вообще является не непосредственно социалистическим элементом, постепенно пропитывающим капиталистическое общество, как это полагает Бернштейн, а, наоборот, специфически капиталистическим средством буржуазного классового государства, призванным довести капиталистические противоречия до полной зрелости и развития.

Ввиду такого объективного развития государства положение Бернштейна и Конрада Шмидта о постоянно развивающемся и непосредственно вводящем социализм «общественном контроле» превращается в фразу, с каждым днем все более противоречащую действительности.

Теория постепенного введения социализма сводится к постепенному реформированию в социалистическом духе капиталистической собственности и капиталистического государства. Однако оба они в силу объективных условий жизни современного общества развиваются как раз в противоположном направлении. Производственный процесс все более обобществляется, и вмешательство, контроль государства над этим процессом становятся все шире; но в то же самое время частная собственность все более становится формой неприкрытой капиталистической эксплуатации чужого труда, а государственный контроль все более проникается исключительно классовыми интересами. Таким образом, государство, т. е. политическая  организация, и отношения собственности, т. е. правовая  организация капитализма, приобретая по мере развития все более капиталистический,  а не социалистический характер, ставят теории постепенного введения социализма два непреодолимых препятствия.

Идея Фурье — путем системы фаланстеров превратить всю морскую воду земного шара в лимонад — была очень фантастична; но идея Бернштейна — превратить море капиталистической горечи, постепенно подливая в него по бутылке социал-реформаторского лимонада, в море социалистической сладости — только более нелепа, но ничуть не менее фантастична.

Производственные отношения капиталистического общества все более приближаются к социалистическому, но зато его политические и правовые отношения воздвигают все более высокую стену между капиталистическим и социалистическим обществом. Ни социальные реформы, ни развитие демократии не пробьют брешь в этой стене, а, наоборот, сделают эту стену еще выше и крепче. Только удар молота революции, т. е. захват политической власти пролетариатом, может разрушить эту стену.

 

5. Практические выводы и общий характер ревизионизма

 

В первой главе мы старались доказать, что теория Бернштейна переносит социалистическую программу с почвы материальной на идеалистическую. Это относится к теоретическому обоснованию. Какова же эта теория в применении ее на практике? С первого взгляда и формально она ничем не отличается от обычной практики социал-демократической борьбы. Профессиональные союзы, борьба за социальную реформу и за демократизацию политических учреждений — ведь все это обычно составляет также формальное содержание партийной деятельности социал-демократов. Следовательно, разница не в том, что,  а в том, как.  При настоящем положении вещей профсоюзная и парламентская борьба рассматривается как средство постепенно воспитать пролетариат и привести его к захвату политической власти. Согласно же взглядам ревизионистов, ввиду невозможности и бесполезности такого захвата вышеупомянутая борьба должна вестись только ради непосредственных результатов, т. е. для подъема материального уровня рабочих, постепенного ограничения капиталистической эксплуатации и расширения общественного контроля. Если не говорить о цели непосредственного улучшения положения рабочего класса, которая одинакова для обеих теорий — как теории, принятой до сих пор партией, так и ревизионистской теории, — то вся разница, коротко говоря, заключается в следующем: по общепринятому взгляду, социалистическое значение профсоюзной и политической борьбы состоит в том, что она подготовляет пролетариат, т. е. субъективный  фактор социалистического переворота, к осуществлению этого переворота. По мнению Бернштейна, она состоит в том, чтобы путем профсоюзной и политической борьбы постепенно ограничивать капиталистическую эксплуатацию, постепенно лишать капиталистическое общество его капиталистического характера и придать ему характер социалистический, одним словом, осуществить в объективном  смысле социалистический переворот. При ближайшем рассмотрении оба эти взгляда оказываются прямо противоположными друг другу. По общепринятому партийному взгляду, при помощи профсоюзной и политической борьбы пролетариат подводится к убеждению, что путем такой борьбы невозможно коренным образом улучшить его положение и что неизбежен в конце концов захват политической власти. Теория Бернштейна, исходя из невозможности захвата политической власти как предпосылки, предполагает возможность введения социалистического строя при помощи простой профсоюзной и политической борьбы.

Таким образом, признание теорией Бернштейна социалистического характера профсоюзной и парламентской борьбы объясняется верой в ее постепенное социализирующее влияние на капиталистическое хозяйство. Но такое влияние, как мы старались показать, лишь фантазия. Капиталистические институты собственности и государства развиваются в совершенно противоположном направлении; но в таком случае повседневная практическая борьба социал-демократии теряет в конечном счете вообще всякое отношение к социализму. Громадное социалистическое значение профсоюзной и политической борьбы состоит в том, что она делает социалистическими понятия,  сознание пролетариата, организует его как класс. Другое дело, если рассматривать ее как средство непосредственной социализации капиталистического характера: в этом случае она не только не может оказать придуманного ей влияния, но одновременно лишается и другого значения — перестает служить средством воспитания и подготовки рабочего класса к захвату власти пролетариатом.

Поэтому полнейшим недоразумением являются успокоительные заявления Эдуарда Бернштейна и Конрада Шмидта, будто, перенося борьбу в область социальных реформ и профессиональных союзов, они не лишают рабочее движение его конечной цели, так как-де всякий шаг на этом пути требует следующего и, таким образом, социалистическая цель остается в движении в качестве его тенденции. Это, конечно, совершенно справедливо для современной тактики немецкой социал-демократии, т. е. при том условии, что профсоюзной и социал-реформаторской борьбе предшествует,  как путеводная звезда, сознательное и твердое стремление к завоеванию политической власти. Но если отделить это стремление от движения и превратить социальную реформу в самоцель, то она на самом деле, приведет не к осуществлению социалистической конечной цели, а скорее к противоположным результатам. Конрад Шмидт полагается на механическое движение, которое, раз начавшись, уже не может само собой остановиться; он основывается на том простом положении, что аппетит приходит во время еды и что рабочий класс никогда не удовлетворится реформами, пока не будет завершен социалистический переворот. Последнее предположение верно, и за это нам ручается недостаточность самих капиталистических социальных реформ; но сделанный отсюда вывод мог бы быть верен только в том случае, если бы возможно было создать непрерывную цепь постоянно растущих и развивающихся социальных реформ, непосредственно соединяющую настоящий строй с социалистическим. Но это — фантазия: цепь силою вещей очень скоро должна оборваться, и движение может принять тогда самые разные направления.

Тогда, всего скорее и вероятнее, тактика изменится в том смысле, что всеми средствами станут добиваться практических результатов борьбы — социальных реформ. Непримиримая, суровая классовая точка зрения, имеющая смысл только при стремлении к завоеванию политической власти, приобретет все больше и больше значение отрицательной силы, как только непосредственно практические результаты становятся главной целью движения; следовательно, ближайшим шагом в таком случае станет политика компенсаций или, лучше сказать, политика закулисного торга и государственно примиренческая мудрая позиция. Но при таких условиях движение не в состоянии постоянно сохранять равновесие. Раз социальная реформа в капиталистическом мире всегда была и останется пустым орехом, то, какую бы тактику мы ни применяли, ее следующим логическим шагом будет разочарование в социальной реформе, т. е. в той тихой пристани, где бросили якорь профессор Шмоллер и K° после того, как они, объехав по социал-реформистским водам весь свет, решили предоставить все воле божьей.[10] Итак, социализм отнюдь не возникает из повседневной борьбы рабочего класса сам по себе и при любых обстоятельствах. Он возникает из все более обостряющихся противоречий капиталистического хозяйства и из осознания рабочим классом неизбежности устранения этих противоречий путем социального переворота. Если отрицать первое и отбросить второе, как это делает ревизионизм, то сейчас же все движение сведется к простому профессионализму и социал-реформаторству, а затем собственная сила тяжести в конечном счете приведет и к отказу от классовой точки зрения.

Эти выводы вполне подтверждаются и в том случае, если рассматривать ревизионистскую теорию еще с другой точки зрения и поставить себе вопрос: каков общий характер этой теории? Ясно, что ревизионизм не стоит на почве капиталистических отношений и не отрицает вместе с буржуазными экономистами противоречий этих отношений. Более того, в своей теории он, как и марксистская теория, исходит из этих противоречий. Но, с другой стороны, — и это составляет как главное ядро его рассуждений вообще, так и основное отличие от принятой социал-демократической теории — он не опирается в своей теории на уничтожение  этих противоречий путем их собственного последовательного развития.

Его теория занимает середину между двумя крайностями: он не хочет, чтобы противоречия достигли полной зрелости, с тем чтобы путем революционного переворота преодолеть их; наоборот, он стремится обломать их острие, притупить  их. Так, согласно его теории, прекращение кризисов и организация предпринимателей должны притупить противоречие между производством и обменом; улучшение положения пролетариата и дальнейшее существование среднего сословия должны притупить противоречие между трудом и капиталом, а возрастающий контроль и демократия уменьшат противоречие между классовым государством и обществом.

Понятно, что общепринятая тактика социал-демократии также не состоит в том, чтобы дожидаться  развития противоречий до высшей точки и тогда уничтожить их путем переворота. Наоборот, опираясь на познанное направление развития, мы крайне заостряем в политической борьбе его выводы, в чем и состоит вообще суть всякой революционной тактики. Так, например, социал-демократия борется с пошлинами и милитаризмом во все времена, а не только тогда, когда полностью проявляется их реакционный характер. Бернштейн же в своей тактике исходит вообще не из дальнейшего развития и обострения капиталистических противоречий, а из притупления их. Он сам наиболее удачно охарактеризовал это, говоря о «приспособлении» капиталистического хозяйства. Когда такой взгляд мог бы быть правилен? Все противоречия современного общества представляют собою простой результат капиталистического способа производства. Если мы предположим, что этот способ производства будет развиваться дальше в том же направлении, как и теперь, то вместе с ним неразрывно должны развиваться и все связанные с ним последствия, т. е. противоречия должны становиться более резкими, обостряться, а не притупляться. Притупление противоречий предполагает, напротив, что и капиталистический способ производства задерживается в своем развитии. Одним словом, наиболее общей предпосылкой теории Бернштейна является стагнация капиталистического развития.

Но этим самым его теория сама произносит над собой приговор и даже двойной приговор. Прежде всего, она обнаруживает свой утопический  характер по отношению к социалистической конечной цели (вполне понятно, что приостановленный в своем развитии капитализм не может вести к социалистическому перевороту), и это подтверждает наше представление о практических выводах из этой теории. Во-вторых, она обнаруживает свой реакционный  характер по отношению к быстро развертывающемуся на самом деле процессу капиталистического развития. Вследствие этого возникает вопрос: как объяснить или, вернее, как охарактеризовать теорию Бернштейна, если считаться с этим фактическим развитием капитализма?

Что экономические предпосылки, из которых исходит Бернштейн в своем анализе современных социальных отношений (его теория «приспособления» капитализма), ни на чем не основаны, это мы, смеем думать, доказали в первой части. Мы видели, что ни кредитная система, ни картели не могут быть признаны средством «приспособления» капиталистического хозяйства, что ни временное отсутствие кризисов, ни продолжающееся существование среднего сословия нельзя считать симптомами капиталистического «приспособления». Но все эти упомянутые детали теории «приспособления», помимо их явной ошибочности, отличаются еще одной общей характерной чертой. Эта теория рассматривает почти все интересующие ее явления экономической жизни не как органические части взятого в целом процесса капиталистического развития, не в их связи со всем хозяйственным механизмом, а вырванными из этой связи, самостоятельно, как disjecta membra (разрозненные части) мертвой машины. Возьмем, например, теорию о приспособляющем влиянии кредита.  Если рассматривать кредит как естественно развивающуюся, более высокую ступень обмена и в связи со всеми свойственными обмену противоречиями, то нельзя вместе с тем видеть в нем какое-то стоящее вне процесса обмена механическое «средство приспособления», точно так же, как нельзя назвать деньги, как таковые, товар, капитал «средствами приспособления» капитализма. Но ведь на известной ступени развития капиталистического хозяйства кредит ничуть не менее денег, товара и капитала является его органическим членом, и на этой ступени он, опять-таки подобно им, представляет собою необходимую часть механизма этого хозяйства и орудие разрушения, так как кредит усиливает его внутренние противоречия.

Точно то же самое можно сказать о картелях и об усовершенствованных средствах сообщения.

Такая же механическая и недиалектическая точка зрения проявляется и далее, когда Бернштейн принимает отсутствие кризисов за симптом «приспособления» капиталистического хозяйства. Для него кризисы представляют попросту расстройство хозяйственного механизма, а раз их нет, механизм может, конечно, функционировать беспрепятственно. Но фактически кризисы не являются расстройством в собственном смысле или, вернее, это дефект, без которого капиталистическое хозяйство в целом не может вообще обойтись. А если верно, что кризисы представляют собою единственно возможный на капиталистической почве и потому совершенно нормальный метод периодического разрешения противоречия между неограниченной способностью развития производительных сил и узкими рамками рынка сбыта, то их следует признать органическими явлениями, неотделимыми от капиталистического хозяйства во всей его совокупности.

В «свободном от помех» ходе капиталистического производства заключаются большие опасности, чем даже сами кризисы. Ведь постоянное падение норм прибыли, вытекающее не из противоречия между производством и обменом, а из развития производительности самого труда, имеет очень опасную тенденцию делать невозможным производство для всех мелких и средних капиталов и препятствовать образованию, а вместе с тем и развитию новых капиталов. Именно кризисы, являющиеся другим следствием того же самого процесса, путем периодического обесценения  капитала, удешевления средств производства и парализации части деятельного капитала вызывают одновременно повышение прибыли, освобождая новым капиталам место в производстве и содействуя таким образом развитию последнего. Они являются поэтому средством раздуть потухающий огонь капиталистического развития, и их отсутствие — не для какой-нибудь определенной фазы развития мирового рынка, как это полагаем мы, а отсутствие вообще — привело бы скоро капиталистическое хозяйство не к расцвету, как думает Бернштейн, а прямо к гибели. Благодаря механическому способу понимания, который характеризует всю «теорию приспособления», Бернштейн не обращает внимания ни на необходимость кризисов, ни на необходимость периодического возрастания вложений мелкого и среднего капитала; этим объясняется, между прочим, что постоянное возрождение мелких капиталов представляется ему признаком капиталистического застоя, а не нормального развития капитализма, как это есть на самом деле.

Существует, правда, точка зрения, с которой все рассмотренные явления представляются действительно в том виде, в каком их рисует «теория приспособления». Это точка зрения отдельных  капиталистов, которые познают факты экономической жизни извращенными под влиянием законов конкуренции. Каждый капиталист в отдельности действительно прежде всего видит в любом органическом члене хозяйственного целого нечто совершенно самостоятельное; далее, он видит их только с той стороны, как они воздействуют на него, отдельного капиталиста, т. е. видит в них только «задержки» или просто «средства приспособления». Для отдельного капиталиста кризисы действительно только помехи, и их отсутствие обеспечивает капиталисту более продолжительное существование; точно так же кредит для него лишь средство «приспособлять» свои недостаточные производительные силы к требованиям рынка; наконец, для него картель, в которой он вступает, действительно устраняет анархию производства.

Одним словом, «теория приспособления» Бернштейна есть не более как теоретическое обобщение хода мысли отдельного капиталиста. Но не представляет ли собой этот ход мысли, теоретически выраженной, самую характерную сущность буржуазной вульгарной экономии? Все экономические ошибки этой школы покоятся именно на том недоразумении, что в явлениях конкуренции, рассматриваемых ими с точки зрения отдельных капиталистов, они видят явления, свойственные вообще капиталистическому хозяйству в целом. И подобно тому как Бернштейн смотрит на кредит, так вульгарная экономия смотрит и на деньги  как на остроумное «средство приспособления» к потребностям обмена. В самих явлениях капитализма она ищет противоядия от капиталистического зла; она верит вместе с Бернштейном в возможность  регулировать капиталистическое хозяйство, и она, подобно Бернштейну, в конце концов постоянно прибегает к теории притупления  капиталистических противоречий, к пластырю для капиталистических ран, другими словами — к реакционным, а не революционным приемам, т. е. к утопии.

Итак, всю теорию ревизионизма можно охарактеризовать следующим образом: это — теория социалистического застоя, основанная в духе вульгарных экономистов на теории капиталистического застоя.

 

 

Часть вторая*

 

1. Экономическое развитие и социализм

 

Крупнейшим завоеванием в развитии классовой борьбы пролетариата явилось открытие в экономических отношениях  капиталистического общества исходных точек для осуществления социализма. Благодаря этому открытию социализм из «идеала», каким он являлся для человечества в течение тысячелетий, превратился в историческую необходимость.

Бернштейн оспаривает существование этих экономических предпосылок социализма в современном обществе. При этом он сам в своих доказательствах проделывает очень интересную эволюцию. Вначале он в «Neue Zeit» отрицал только быстроту концентрации в промышленности, опираясь при этом на сравнительные данные промышленной статистики Германии за 1895 и 1882 г. Но чтобы использовать эти данные для своих целей, ему пришлось прибегнуть к чисто суммарным, механическим приемам. Однако и в лучшем случае Бернштейну своими указаниями на устойчивость средних производств не удалось ни на йоту поколебать анализ Маркса, так как последний не ставит условием осуществления социализма ни определенного темпа концентрации промышленности — иначе говоря, не устанавливает определенного срока  для осуществления конечной цели социализма, — ни абсолютного исчезновения  мелких капиталов или мелкой буржуазии, как это мы показали выше.

При дальнейшем развитии своих взглядов Бернштейн для доказательства их справедливости приводит в своей книге новый материал — статистику акционерных обществ,  которая должна показать, что число акционеров постоянно увеличивается, а следовательно, класс капиталистов не уменьшается, а, наоборот, становится все многочисленнее. Прямо поразительно, до чего мало Бернштейн знаком с имеющимся материалом и до чего плохо он умеет использовать его в своих интересах!

Если он думал с помощью акционерных обществ доказать что-либо противное марксову закону промышленного развития, то ему следовало привести совсем другие цифры. Всякий, кто знаком с историей образования акционерных обществ в Германии, знает, что основной капитал, приходящийся в среднем на одно предприятие, почти регулярно уменьшается. Так, до 1871 г. этот капитал составлял около 10,8 миллиона марок, а в 1871 г. — только 4,01 миллиона марок, в 1873 г. — 3,8 миллиона марок, в 1883–1887 гг. — менее 1 миллиона марок, в 1891 г. — только 0,56 миллиона марок, в 1892 г. — 0,62 миллиона марок, затем эта сумма повышается на 1 миллион, но с 1,78 миллиона марок в 1895 г. снова опускается в первой половине 1897 г. до 1,19 миллиона марок.[11]

Поразительные цифры! На основании их Бернштейн, вероятно, вывел бы, в противовес Марксу, тенденцию перехода от крупной промышленности назад, к мелкой. Но в таком случае всякий мог бы возразить ему: если вы хотите что-либо доказать этой статистикой, то вы прежде всего должны показать, что она относится к одним и тем же отраслям промышленности и что именно в них мелкие предприятия заняли место прежних крупных, а не появились там, где до этого момента имелся единичный капитал или ремесленные или карликовые предприятия. Но это вам не удастся доказать, так как переход от громадных акционерных предприятий к средним и мелким может быть объяснен только тем, что акционерное дело проникает постоянно в новые отрасли промышленности и что если оно вначале годилось только для небольшого количества колоссальных предприятий, то теперь оно все больше приспособляется к средним и даже мелким производствам (встречаются и акционерные общества с капиталом менее 1000 марок).

Но что означает с точки зрения народного хозяйства это все возрастающее распространение акционерных предприятий? Оно указывает на развивающееся обобществление производства  в капиталистической форме, обобществление не только гигантских, но и средних и даже мелких производств, следовательно, указывает на явление, не только не противоречащее теории Маркса, а, наоборот, самым блестящим образом ее подтверждающее.

В самом деле в чем состоит экономический феномен создания акционерного предприятия. Во-первых, в соединении многих мелких денежных капиталов в один  производительный капитал, в одно  экономическое единство; во-вторых, в отделении производства от собственности на капитал, следовательно, в двойном преодолении капиталистического способа производства на базе самого капитализма. Но что означает в таком случае большое количество акционеров в одном предприятии, о котором говорит статистика Бернштейна? Только то, что в настоящее время одно  капиталистическое предприятие связано не с одним  собственником капитала, как прежде, а со все возрастающим числом собственников капитала, что, таким образом, экономическое понятие «капиталист» не покрывается понятием «индивидуум», что современный промышленный капиталист есть лицо собирательное, которое состоит из сотен, даже из тысяч лиц, что категория «капиталист» даже в рамках капиталистического хозяйства становится общественной, обобществляется.

Но в таком случае чем объясняется, что Бернштейн рассматривает феномен акционерных обществ не как концентрацию капитала, а, наоборот, как раздробление его, что он видит расширение собственности на капитал там, где Маркс видит преодоление этой собственности? Это можно объяснить очень простой ошибкой вульгарной политэкономии: Бернштейн понимает под капиталистом не категорию производства, а право собственности, не экономическую, а налоговую единицу, а под капиталом — не производственное целое, а просто денежную собственность. Поэтому он видит в своем английском ниточном тресте не слияние 12 300 лиц в одно  лицо, а целых 12 300 капиталистов; поэтому же он в своем инженере Шульце, получившем за женой от рантье Миллера в приданное «значительное число акций (с. 54),[12] тоже видит капиталиста: поэтому весь мир  у него кишит «капиталистами» .[13]

Но здесь, как всегда, ошибка вульгарной экономии является у Бернштейна только теоретической основой для того, чтобы вульгаризировать социализм.  Перенося понятие «капиталист» из производственных отношений в отношения собственности и «вместо предпринимателя говоря о человеке» (с. 53), Бернштейн переносит вместе с тем вопрос о социализме из области производства в область имущественных отношений, из отношений капитала  и труда  в отношения богатства  и бедности.

Это благополучно приводит нас обратно от Маркса и Энгельса к автору «Евангелия бедного грешника», с той лишь разницей, что Вейтлинг правильным пролетарским чутьем распознал,  в примитивной форме, в этом противоречии между богатством и бедностью классовые противоречия и хотел сделать их рычагом социалистического движения; Бернштейн же, напротив, видит надежду на социализм в превращении бедных в богатых, т. е. в затушевывании классовых противоречий, следовательно, в мелкобуржуазных приемах.

Правда, Бернштейн не ограничивается подоходной статистикой. Он приводит нам также промышленную статистику, и даже не одной, а нескольких стран: Германии и Франции, Англии и Швейцарии, Австрии и Соединенных Штатов. Но что это за статистика! Это не сравнительные цифры различных  периодов одной какой-нибудь страны, а цифры, относящиеся к одному периоду в различных странах. За исключением Германии, где он повторяет свое старое сопоставление 1895 и 1882 гг., он сравнивает не состояние групп предприятий одной какой-нибудь страны в различные моменты, а только абсолютные цифры, относящиеся к различным странам (к Англии за 1891 г., Франции за 1894 г., Соединенным Штатам за 1890 г. и т. д.). Вывод, к которому он приходит, состоит в том, «что если крупное производство в промышленности фактически и имеет в настоящее время перевес, то в нем занято, считая и все связанные с ним производства, даже в такой развитой стране, как Пруссия, максимум только половина всего населения, занятого вообще в производстве»;  то же самое во всей Германии, Англии, Бельгии и т. д. (с. 84).

Этим он, очевидно, устанавливает не ту или другую тенденцию экономического развития,  а только количественное соотношение  различных форм предприятий или различных профессиональных групп. Если это должно доказать безнадежность социализма, то такой способ доказательств основывается на теории, по которой исход социальных стремлений зависит от численного физического соотношения сил борющихся, т. е. просто от физической силы.  Здесь Бернштейн, везде и повсюду громящий бланкизм, сам впадает для разнообразия в грубейшую ошибку бланкистов, правда опять с той разницей, что бланкисты, в качестве социалистов и революционеров, предполагали как нечто само собой понятное экономическую осуществимость социализма и строили на этом надежды на насильственную революцию, предпринятую даже небольшим меньшинством, между тем как Бернштейн, наоборот, из недостаточно значительного численного превосходства народных масс делает вывод об экономической безнадежности социализма. Социал-демократия не связывает своей конечной цели ни с победоносным насилием меньшинства, ни с численным превосходством большинства; она исходит из экономической необходимости и понимания этой необходимости, которая прежде всего выражается в капиталистической анархии  и ведет к уничтожению капитализма народными массами.

Что касается этого последнего решающего вопроса об анархии в капиталистическом хозяйстве, то сам Бернштейн отрицает только большие и всеобщие кризисы, а не частичные и национальные. Этим он отрицает только слишком большую анархию, признавая в то же время существование ее в небольших размерах. Капиталистическое хозяйство напоминает у Бернштейна — выражаясь словами Маркса — ту глупую девицу, у которой оказался «только очень маленький» ребенок. Беда лишь в том, что в таких вещах, как анархия, и мало и много — одинаково скверно. Раз Бернштейн признает немного анархии, то уж механизм товарного хозяйства сам позаботится, чтобы усилить эту анархию до ужасных размеров — до крушения. Но если Бернштейн надеется, сохранив товарное производство, постепенно растворить эту маленькую анархию в порядке и гармонии, то он снова впадает в одну из самых коренных ошибок буржуазной вульгарной политэкономии, так как рассматривает способ обмена как нечто не зависящее от способа производства.

Здесь не место приводить во всей ее полноте ту поразительную путаницу самых элементарных принципов политической экономии, которую допустил Бернштейн в своей книге. Но на одном пункте, к которому нас приводит основной вопрос капиталистической анархии, следует вкратце остановиться.

Бернштейн называет Марксов закон трудовой стоимости  просто абстракцией, что для него в политической экономии, очевидно, равносильно ругательству. Но если трудовая стоимость не более как абстракция, как «мысленный образ» (с. 44), тогда всякий честный бюргер, отбывший воинскую повинность и уплативший налоги, имеет такое же право, как и Карл Маркс, состряпать из любой нелепости подобный «мысленный образ», т. е. закон стоимости. «Так же как школе Бёма — Джевонса* дозволительно отвлечься от всех свойств товаров, кроме полезности, и Маркс с самого начала имел право не принимать во внимание свойств товаров настолько, что они в конце концов превратились в овеществление масс простого человеческого труда» (с. 42).

Итак, и общественный труд Маркса, и абстрактную полезность Менгера он сваливает в одну кучу — все это только абстракция. Но при этом Бернштейн забыл, что абстракция Маркса не выдумка, а открытие, что она существует не в голове Маркса, а в товарном хозяйстве, что она живет не воображаемой, а реальной общественной жизнью, и это ее существование настолько реально, что ее режут, куют, взвешивают и чеканят. Этот открытый Марксом абстрактно-человеческий труд в своей развитой форме есть не что иное, как деньги.  И именно это составляет одно из самых гениальных экономических открытий Маркса, между тем как для всей буржуазной политэкономии, от первого меркантилиста до последнего классика, мистическая сущность денег оставалась постоянно книгой за семью печатями.

Напротив, абстрактная полезность Бёма — Джевонса есть, действительно, лишь «мысленный образ» или, вернее, образец отсутствия мысли и тупоумия, за который не ответственно ни капиталистическое, ни какое-либо другое человеческое общество, а только и всецело буржуазная вульгарная политэкономия. С таким «мысленным образом» в голове Бернштейн, Бём и Джевонс могут вместе со всей своей субъективной компанией простоять перед таинством денег еще двадцать лет и прийти только к тому решению, которое известно и без них всякому сапожнику: что деньги все-таки «полезная штука».

Таким образом, Бернштейн окончательно потерял способность понять Марксов закон стоимости. Но для того, кто хоть несколько знаком с экономической системой Маркса, будет вполне ясно, что без этого закона вся система остается совершенно непонятной или, выражаясь конкретнее, при отсутствии понимания сущности товара и товарного обмена капиталистическое хозяйство и все связанное с ним должно остаться тайной.

Но что же это за волшебный ключ, который открыл Марксу доступ к самым сокровенным тайнам всех капиталистических явлений и дал ему возможность шутя разрешать такие проблемы, о существовании которых даже и не подозревали такие величайшие умы буржуазно-классической экономии, как Смит и Рикардо? Не что иное, как понимание всего капиталистического хозяйства как исторического явления,  считаясь не только с тем, что лежит позади него, как это в лучшем случае делала классическая экономия, но и с тем, что лежит впереди, не только в отношении феодально-хозяйственного прошлого, но и социалистического будущего.  Секрет марксовой теории стоимости, его анализа денег, его теории капитала, его учения о норме прибыли, а следовательно, и всей его экономической системы — это преходящая природа капиталистического хозяйства, его крушение, следовательно — и это только другая сторона — социалистическая конечная цель.  Именно и только потому, что Маркс рассматривал капиталистическое хозяйство с самого начала как социалист, т. е. с исторической точки зрения,  ему удалось расшифровать его иероглифы; а благодаря тому, что он сделал социалистическую точку зрения исходной точкой  научного анализа буржуазного общества, он, наоборот, получил возможность научно обосновать социализм.

Интересно сравнить с этим замечания Бернштейна в конце его книги, где он жалуется на «дуализм, которым проникнут весь великий труд Маркса», «дуализм, который состоит в том, что труд этот стремится быть научным исследованием и в то же время хочет доказать положения, установленные еще задолго до его составления, что в основе его лежит схема, уже заранее устанавливающая вывод, к которому в своем развитии должно было прийти исследование. Возвращение к «Коммунистическому манифесту» (т. е. к конечной социальной цели! — Р. Л.)  указывает, что, действительно, остаток утопизма кроется еще в системе Маркса» (с. 177).

Но «дуализм» Маркса есть не что иное, как дуализм социалистического будущего и капиталистического настоящего, капитала и труда, буржуазии и пролетариата; он является великим научным отражением существующего в буржуазном обществе дуализма, буржуазных классовых противоречий.  И если Бернштейн в этом теоретическом дуализме Маркса видит «остаток утопизма», то этим он только наивно признается в том, что отрицает в буржуазном обществе исторический дуализм, капиталистические классовые противоречия, что для него и социализм превратился в «остаток утопизма». Монизм Бернштейна — это монизм навеки упроченного капиталистического порядка, монизм социалиста, который отказался от конечной цели, с тем чтобы увидеть в единственном и неизменном буржуазном обществе предел человеческого развития.

Но если Бернштейн сам замечает трещины в экономическом здании капитализма, но не замечает развития в сторону социализма, то, для того чтобы хоть формально спасти социалистическую программу, ему приходится прибегать к лежащей вне экономического развития идеалистической конструкции и превратить самый социализм из определенной исторической фазы общественного развития в абстрактный «принцип».

Бернштейновский «принцип товарищества», который должен украсить капиталистическое хозяйство, этот самый жидкий отстой конечной социалистической цели, является, таким образом, не уступкой со стороны его буржуазной теории социалистическому будущему, а уступкой социалистическому прошлому Бернштейна.

 

2. Профессиональные союзы, кооперативы (товарищества) и политическая демократия

 

Мы видели, что социализм Бернштейна сводится к плану допустить рабочих к участию в общественном богатстве, превратить бедных в богатых. Каким же образом это должно быть выполнено? В своих статьях «Проблемы социализма» в «Neue Zeit» Бернштейн ограничивается только едва понятными намеками, но в своей книге он дает уже полный ответ на этот вопрос: его социализм должен быть осуществлен двумя путями: посредством профессиональных союзов, или, как Бернштейн называет это, посредством экономической демократии, и путем кооперативов (товариществ). С помощью первого средства он надеется захватить в свои руки промышленную, с помощью второго — трудовую прибыль.

Что касается кооперативов, и прежде всего производительных товариществ, то по своим внутренним свойствам они являются в капиталистическом хозяйстве каким-то гермафродитом:  в небольших размерах социализированное производство при капиталистическом обмене. Но в капиталистическом хозяйстве обмен господствует над производством и, под влиянием конкуренции, делает ничем не сдерживаемую эксплуатацию, т. е. полнейшее подчинение производственного процесса интересам капитала, условием существования предприятий. Практически же это выражается в необходимости насколько возможно усилить интенсивность труда, сократить или увеличить его, смотря по состоянию рынка, привлечь или выбросить на улицу рабочую силу, опять-таки в зависимости от требований рынка, одним словом, пустить в ход все приемы, делающие капиталистическое предприятие конкурентоспособным. В силу этого рабочие, объединенные в производительное товарищество, должны подчиняться полной самых острых противоречий необходимости: они должны применять к самим себе режим абсолютизма со всем, что с ним связано, разыгрывая по отношению к самим же себе роль капиталистического предпринимателя. Эти противоречия ведут производительные товарищества к гибели, так как они или превращаются в капиталистические предприятия, или, если пересиливают интересы рабочих, совершенно распадаются. Констатируя сам такого рода факты, Бернштейн, однако, не понимает их и вместе с г-жой Поттер-Вебб видит причину гибели в Англии производительных товариществ в недостатке «дисциплины». То, что здесь поверхностно и неосновательно названо дисциплиной, есть не что иное, как естественный абсолютизм капитала, который, конечно, не могут осуществлять по отношению к себе сами рабочие.[14]

Отсюда следует, что производительные товарищества могут обеспечить себе существование в капиталистическом хозяйстве только в том случае, если им удастся каким-нибудь обходным путем уничтожить скрывающееся в них противоречие между способом производства и обмена, искусственно освободившись от подчинения законам свободной конкуренции. А это возможно только в том случае, если они с самого начала обеспечат себе рынок сбыта, прочный круг потребителей. Средством для этого служат потребительские союзы.  Только в этом, а не в различии между товариществами, покупающими и продающими, или как там их еще называет Оппенгёйм, кроется рассматриваемый Берн-штейном секрет, что самостоятельные производительные товарищества погибают и только потребительские союзы способны обеспечить им существование.

Но если, таким образом, условия существования производительных товариществ связаны в современном обществе с условиями существования потребительских союзов, то отсюда следует и дальнейший вывод, что производительные товарищества в лучшем случае могут рассчитывать лишь на небольшой местный сбыт и на производство немногих продуктов непосредственного потребления, преимущественно продовольствия. Все наиболее важные отрасли капиталистического производства, как текстильная, угольная, металлическая и нефтяная промышленность, а также машиностроение, паровозо- и кораблестроение исключаются с самого начала из сферы действия потребительских, а следовательно, и производительных товариществ. Итак, производительные товарищества, помимо своего двойственного характера, уже по одному тому не могут стать целью общей социальной реформы, что их всеобщее осуществление предполагает прежде всего уничтожение мирового рынка и распадение существующего мирового хозяйства на небольшие местные группы для производства и обмена; а это, по существу, было бы возвращением от крупнокапиталистического хозяйства к средневековому товарному хозяйству.

Но и в пределах возможного осуществления на почве современного общества производительные товарищества неизбежно являются простыми придатками потребительских союзов, которые, таким образом, выступают на первый план в качестве главных носителей предполагаемой социалистической реформы. Но в таком случае вся социалистическая реформа при посредстве кооперативов превращается из борьбы против главной основы капиталистического хозяйства — производительного капитала в борьбу с торговым капиталом, и притом с мелкоторговым и посредническим капиталом, т. е. исключительно с мелкими ответвлениями  капиталистического ствола.

Что касается профессиональных союзов, которые, по мнению Бернштейна, должны также служить средством против эксплуатации со стороны производительного капитала, то мы уже выше показали, что они не способны обеспечить рабочим влияние на процесс производства ни в отношении размеров  последнего, ни в отношении технических  приемов.

Что же касается чисто экономической стороны, или, говоря словами Бернштейна, «борьбы нормы заработной платы с нормой прибыли», то и здесь эта борьба, как мы уже имели случай показать, ведется не в безвоздушном пространстве, а в определенных рамках закона заработной платы, так что она может не уничтожить, а лишь осуществить названный закон. Это становится ясным, если рассмотреть тот же предмет с другой стороны и задать себе вопрос, каковы, собственно, функции профессиональных союзов.

Профсоюзы, играющие, по мнению Бернштейна, роль наступающей стороны в освободительной борьбе рабочего класса с индустриальной нормой прибыли, которую они постепенно должны растворить в норме заработной платы, эти-то именно союзы и не в состоянии вести экономическую наступательную политику против прибыли. Ведь они не что иное, как организованная защита рабочей силы против нападений со стороны прибыли, защита  рабочего класса против угнетательской тенденции капиталистического хозяйства. Это объясняется двумя причинами.

Во-первых, задача профсоюзов — влиять при помощи своей организации на положение рынка рабочей силы; но благодаря процессу пролетаризации средних слоев, которые постоянно доставляют на рынок труда новый товар, эта организация постоянно терпит поражение. Во-вторых, профсоюзы ставят себе целью улучшить положение рабочего класса, увеличить его долю общественного богатства. Но эта доля в силу увеличивающейся производительности труда постоянно понижается с неизбежностью закона природы. Чтобы убедиться в этом, вовсе не нужно быть марксистом, достаточно лишь хоть раз подержать в руках сочинение Родбертуса «К освещению социального вопроса».

Итак, профсоюзная борьба в двух своих главных экономических функциях превращается из-за объективных условий капиталистического хозяйства в своего рода сизифов труд. Конечно, этот сизифов труд необходим, чтобы рабочий вообще добился установления заработной платы, соответствующей данному положению рынка, осуществлялся капиталистический закон заработной платы, было парализовано или, вернее, ослаблено влияние тенденции замедления экономического развития. Но превращение профсоюзов в средство постепенного понижения прибыли ради повышения заработной платы должно иметь в качестве социальной предпосылки прежде всего прекращение пролетаризации средних слоев, увеличения численности рабочего класса, а также роста производительности труда, т. е. в обоих случаях предполагает (как и при осуществлении потребительского кооперативного хозяйствования) обратное возвращение к условиям, предшествовавшим крупнокапиталистическому хозяйству.

Таким образом, оба бернштейновские средства социалистической реформы — союзы товариществ и профсоюзные организации — оказываются совершенно неспособными преобразовать капиталистический способ производства.  В сущности, Бернштейн сам смутно сознает это, рассматривая их только как средство урвать сколько-нибудь из капиталистической прибыли  и обогатить таким способом рабочий класс. Но в таком случае он сам отказывается от борьбы с капиталистическим способом производства  и направляет социал-демократическое движение против капиталистического распределения.  Бернштейн не раз формулирует свой социализм как стремление к «справедливому», к «более справедливому» (с. 51) и даже к «еще более справедливому»[15] распределению.

Конечно, первым толчком к участию в социал-демократическом движении, по крайней мере у народных масс, служит «несправедливое» распределение, господствующее при капиталистическом строе. Борясь за обобществление всего хозяйства в целом, социал-демократия борется вместе с тем, понятно, и за «справедливое» распределение общественного богатства. Но благодаря открытию Маркса, что данное распределение есть только естественное следствие данного способа производства, борьба ее направлена не против распределения в рамках  капиталистического производства, а на уничтожение самого товарного производства. Одним словом, социал-демократия стремится осуществить социалистическое распределение  путем устранения капиталистического способа производства,  тогда как Бернштейн стремится к совершенно обратному: он хочет устранить капиталистическое распределение,  надеясь таким путем постепенно осуществить социалистический способ производства.

Но чем обосновать в данном случае социалистическую реформу Бернштейна? Определенными тенденциями капиталистического производства? Отнюдь нет. Во-первых, он сам отрицает эти тенденции, а во-вторых, желаемое преобразование производства представляется ему, согласно вышеизложенному, не причиной, а следствием распределения. Следовательно, обоснование его  социализма не может быть экономическим. Принимая средства социализма за его цель и наоборот, а вместе с тем перевернув вверх дном и все экономические отношения, он не может  дать своей программе материалистического обоснования, а вынужден  прибегнуть к идеалистическому.

«К чему выводить социализм из экономической необходимости?» — слышим мы его вопрос. «К чему принижать ум, правосознание и волю  человека?»[16] Следовательно, бернштейновское более справедливое распределение должно быть осуществлено в силу свободной, не зависящей от экономической необходимости воли человека или, точнее, поскольку сама воля является только орудием, — в силу сознания справедливости, в силу идеи справедливости.

Итак, мы преблагополучно пришли к принципу справедливости — этому старому заезженному скакуну, которым пользовались в течение целых тысячелетий — за недостатком других, более надежных исторических средств передвижения — все усовершенствователи мира. Мы пришли к тому тощему Россинанту, на котором все Дон-Кихоты, известные истории, выезжали на поиск великих мировых реформ, чтобы в конце концов вернуться домой лишь с подбитым глазом.

Отношение между бедным и богатым, как общественная основа социализма, «принцип» товарищества, как его содержание, «более справедливое» распределение, как его цель и, наконец, идея справедливости, как его единственное историческое оправдание, — насколько, однако, больше силы, духовной красоты и блеска проявил более 50 лет тому назад Вейтлинг, выступая представителем такого социализма! И притом этому гениальному портному еще не был известен научный социализм. Но если теперь,  спустя полстолетия, вся его теория, распотрошенная Марксом и Энгельсом, снова сшивается и преподносится в качестве последнего слова науки пролетариату, то и для этого, конечно, нужен портной, но вовсе не гениальный.

Как профсоюзы и кооперативы являются экономической опорой для теории ревизионизма, так постоянно усиливающееся развитие демократии  является ее важнейшей политической  предпосылкой. Все реакционные вылазки настоящего времени для ревизионизма только «судороги», по его мнению, случайные и преходящие, которые не следует принимать в расчет при установлении общего направления борьбы рабочего класса.

Бернштейн, к примеру, рассматривает демократию как необходимую ступень в развитии современного общества; даже больше, для него совершенно так же, как для буржуазного теоретика либерализма, демократия — великий основной закон общественного развития вообще и осуществлению этого закона должны служить все активные силы политической жизни. Но высказанный в такой абсолютной форме, этот взгляд в корне ошибочен и представляет собою не что иное, как поверхностное мелкобуржуазное возведение в шаблон результатов очень маленького кончика буржуазного развития за последние 25–30 лет. Знакомясь пристальнее с развитием демократии в истории и с политической историей капитализма, приходишь к совершенно другому выводу.

Что касается демократии, то мы встречаем ее в самых различных общественных формациях: в первобытных коммунистических обществах, в античных рабовладельческих государствах и в средневековых городских коммунах. Равным образом мы встречаем абсолютизм и конституционную монархию при самых разнообразных экономических комбинациях. С другой стороны, капитализм в своем начале своего развития — в форме товарного производства — создает в городских коммунах чисто демократическое устройство; позднее, в своей более развитой форме — мануфактурной, он находит себе соответствующую политическую форму в абсолютной монархии. Наконец, в качестве развитого индустриального хозяйства он создает во Франции попеременно демократическую республику (1793), абсолютную монархию Наполеона I, аристократическую монархию периода реставрации (1815–1830), буржуазно-конституционную монархию Луи Филиппа, затем снова демократическую республику, снова монархию Наполеона III и, наконец, в третий раз республику. В Германии единственное действительно демократическое учреждение — всеобщее избирательное право является не завоеванием буржуазного либерализма, а средством политической спайки отдельных мелких государств и только в этом отношении имеет значение для развития немецкой буржуазии, которая вообще вполне удовлетворяется полуфеодальной конституционной монархией. В России капитализм в течение длительного времени процветал и при восточном самодержавии, причем буржуазия пока не обнаруживает никаких стремлений к демократии. В Австрии всеобщее избирательное право сыграло в значительной степени роль спасательного пояса для распадающейся монархии. Наконец, в Бельгии демократическое завоевание рабочего движения — всеобщее избирательное право находится в несомненной связи со слабостью милитаризма, следовательно, с особым географическим и политическим положением Бельгии: да и прежде всего это «кусок демократии», завоеванный не буржуазией, а против буржуазии.

Таким образом, непрерывный подъем демократии, который нашему ревизионизму и буржуазному либерализму представляется великим основным законом человеческой или по меньшей мере современной истории, оказывается при ближайшем рассмотрении миражом. Между капиталистическим развитием и демократией невозможно установить никакой абсолютной общей связи. Политическая форма является всякий раз результатом целой суммы политических внутренних и внешних факторов, вмещая в свои границы всю политическую шкалу — от абсолютной монархии до демократической республики включительно.

Если таким образом мы, отказавшись от общего исторического закона развития демократии даже в рамках современного общества, обратимся только к современной фазе буржуазной истории, то и здесь мы встречаемся в политическом положении с факторами, ведущими не к осуществлению схемы Бернштейна, а скорее наоборот, к отказу со стороны буржуазного общества от всех достигнутых до сих пор завоеваний.

С одной стороны, — что очень важно — демократические учреждения в значительной степени уже сыграли свою роль в развитии буржуазного общества. В той мере, в какой они нужны были для слияния отдельных мелких и возникновения современных больших государств (Германия, Италия), экономическое развитие привело к внутреннему органическому срастанию.

То же самое нужно сказать и о превращении полу- или вполне феодальной политико-административной государственной машины в капиталистический механизм. Это превращение, исторически неразрывно связанное с демократией, также продвинулось настолько далеко, что чисто демократические учреждения государственного строя — всеобщее избирательное право, республиканская форма правления — могли бы исчезнуть без всякой опасности, что администрация, финансы, военное дело и т. д. снова вернутся к домартовским формам.

Если в этом отношении либерализм сделался совершенно лишним для буржуазного общества, то, с другой стороны, он во многих отношениях превратился для него прямо в помеху. Следует при этом иметь в виду два фактора, буквально господствующих над всей политической жизнью современных государств: мировую политику и рабочее движение;  оба они представляют только различные стороны современной фазы капиталистического развития.

Развитие мирового хозяйства, обострение и общий характер конкуренции на мировом рынке сделали милитаризм и маринизм, как орудия мировой политики, главными моментами внешней и внутренней жизни всех больших государств. Но если мировая политика и милитаризм имеют в настоящее время восходящую  тенденцию, то буржуазная демократия должна совершать движение по линии нисходящей.  В Германии эра крупных вооружений, начавшаяся в 1893 г., и положенное в Киао-Чао начало мировой политики стоили буржуазной демократии двух жертв: распада либерализма и превращения партии Центра из оппозиционной в правительственную. Недавние выборы в рейхстаг (1907), проходившие под знаком колониальной политики, были одновременно историческими похоронами германского либерализма.

И если внешняя политика толкает буржуазию в объятия реакции, то в не меньшей степени внутренняя политика влияет на стремления рабочего класса. Бернштейн сам признает это, делая сказку о неком социал-демократическом «пожирателе», т. е. социалистические стремления рабочего класса, ответственными за измену либеральной буржуазии своему знамени. Поэтому он советует пролетариату оставить мысль о социалистической конечной цели, чтобы снова выманить перепуганный насмерть либерализм из мышиной норки реакции. Но, считая уничтожение социалистического рабочего движения жизненным условием и социальной предпосылкой существования буржуазной демократии, Бернштейн сам очень ясно показывает, что эта демократия в такой же мере противоречит внутренней тенденции развития современного общества, в какой социалистическое рабочее движение есть прямой ее продукт.

Но этим он доказывает и еще кое-что. Ставя главным условием воскрешения буржуазной демократии отречение рабочего класса от социалистической конечной цели, он сам указывает, сколь мало буржуазная демократия может служить необходимой предпосылкой и условием социалистического движения и социалистической победы. Тут рассуждения Бернштейна образуют порочный круг, в котором вывод «пожирает» первую посылку.

Выход из этого круга очень простой: тот факт, что буржуазный либерализм скончался от страха перед развивающимся рабочим движением и его конечными целями, доказывает только, что именно теперь единственной  опорой демократии является и может быть только социалистическое рабочее движение и что не судьбы социалистического движения зависят от буржуазной демократии, а, наоборот, участь демократического развития зависит всецело от социалистического движения; далее, что жизнеспособность демократии будет возрастать не по мере того, как рабочий класс будет отказываться от борьбы за свое освобождение, а, наоборот, по мере того, как социалистическое движение сделается достаточно сильным, чтобы бороться против реакционных последствий мировой политики и буржуазной измены. Кто желает усиления демократии, тот должен желать не ослабления, а усиления социалистического движения, и отказ от социалистических стремлений означает отказ как от рабочего движения, так и от демократии.

 

3. Завоевание политической власти

 

Судьбы демократии связаны, как мы видели, с судьбами рабочего движения. Но разве развитие демократии, даже в лучшем случае, делает излишней или невозможной пролетарскую революцию в смысле захвата государственной власти, завоевания политической власти?

Бернштейн решает этот вопрос путем тщательного взвешивания хороших и дурных сторон законодательной реформы и революции; он производит эту операцию с приятностью, напоминающей развешивание корицы и перца в кооперативной лавочке. В законном ходе развития он видит проявление разума, в революционном — действие чувства; на реформаторскую работу он смотрит как на медленный, на революционную же — как на быстрый метод исторического прогресса; в законодательстве он видит планомерную работу, в перевороте — стихийную силу (с. 183).

Старая история! Мелкобуржуазный реформатор всегда видит во всем «хорошую» и «дурную» сторону, отовсюду он берет понемножку. Но ведь столь же старая история, что действительный ход вещей нимало не считается с этими мелкобуржуазными комбинациями и что тщательно собранная кучка «хороших сторон» от всего, что есть на свете, рассыпается в прах от одного дуновения. В действительности мы видим, что в истории законодательная реформа и революция обусловливаются более глубокими причинами, нежели достоинства или недостатки того или иного метода.

В истории буржуазного общества законодательные реформы всегда служили постепенному усилению развивающегося класса до тех пор, пока последний не почувствовал себя достаточно созревшим для захвата политической власти и уничтожения всей существующей правовой системы, с тем чтобы построить новую. С Бернштейном, который громит теорию захвата политической власти как бланкистскую теорию насилия, случилась неприятность: то, что в течение столетий было осью и движущей силой человеческой истории, он принял за простую бланкистскую ошибку. С тех пор как существует классовое общество и классовая борьба составляет главное содержание его истории, завоевание политической власти всегда было целью всех поднимающихся классов и являлось исходным и конечным пунктом всякого исторического периода. Это мы наблюдаем и в продолжительной борьбе крестьянства с денежным капиталом и патрициями в Древнем Риме, и в борьбе патрициев с епископами, и в борьбе ремесленников с патрициями в средневековых городах, и в борьбе буржуазии с феодализмом в новое время.

Итак, законодательная реформа и революция вовсе не различные методы исторического прогресса, которые можно по желанию выбрать в буфете истории наподобие горячих или холодных сосисок; это — различные моменты  в развитии классового общества, которые в такой же мере обусловливают и дополняют или же исключают друг друга, как, например, Южный и Северный полюс или как буржуазия и пролетариат.

То или иное установленное законом государственное устройство есть лишь продукт  революции. В то время как революция является политически созидательным актом классовой истории, законодательство поддерживает политическое существование общества. Законодательная реформаторская деятельность не обладает собственной независимой от революции движущей силой; в каждую историческую эпоху она продолжает свое движение в направлении, заданном до тех пор, пока действует пинок, полученный ею в последнем перевороте, или, конкретнее, в рамках  созданной переворотом общественной формы. Именно в этом сущность вопроса.

Совершенно ошибочно и антиисторично представлять себе законодательные реформы как расширенную революцию, а революцию — как конденсированную реформу. Социальный переворот и законодательная реформа представляют моменты, различные не по длительности,  а по существу.  Вся тайна исторических переворотов, совершаемых политической властью, и заключается именно в превращении простых количественных изменений в новое качество, в переходе одного исторического периода от одного общественного строя — к другому.

Кто высказывается за законный путь реформ вместо  и в противоположность  завоеванию политической власти и общественному перевороту, выбирает на самом деле не более спокойный, не более надежный и медленный путь к той же цели,  а совершенно другую  цель, именно — вместо осуществления нового общественного порядка только незначительные изменения в старом. Таким образом, политические взгляды ревизионизма приводят к тому же выводу, что и его экономическая теория: по существу, он не нацелен на осуществление социалистического  строя, а только на преобразование капиталистического,  не на уничтожение системы найма, а лишь на установление большей или меньшей эксплуатации, одним словом, на устранение только наростов капитализма, но не самого капитализма.

Но, может быть, вышеупомянутые положения относительно функций законодательной реформы и революции справедливы только в отношении той классовой борьбы, которая велась прежде? Быть может, с настоящего момента, благодаря усовершенствованию буржуазной правовой системы, законодательная реформа призвана также перевести общество из одной исторической фазы в другую, а теория захвата политической власти пролетариатом превратилась «в бессодержательную фразу», как утверждает Бернштейн на с. 183 своей книги?

Однако наблюдается совершенно обратное явление. Чем отличается современное буржуазное общество от классовых обществ античности и средних веков? Тем именно, что классовое господство опирается в настоящее время не на «прочно приобретенные права», а на фактические экономические отношения  и что система найма представляет собою не правовое, а чисто экономическое отношение. Во всей нашей правовой системе не найдется ни одной выраженной в законе формулы современного классового господства. И если имеются ее следы вроде, например, устава о прислуге, то это не больше как пережиток феодальных отношений.

Как же можно постепенно уничтожить «законным путем» наемное рабство, если оно совершенно не выражено в законах? Бернштейн, собирающийся приняться за законодательно-реформаторскую работу, надеясь таким путем покончить с капитализмом, попадает в положение того русского городового у Успенского, который рассказывает свое приключение: «Живо хватаю я его за шиворот. И что же? Негодяй и шиворота не имеет!..» Вот где собака зарыта.

«Все доныне существовавшие общества основывались, как мы видели, на антагонизме между классами угнетающими и угнетенными» («Коммунистический манифест»). Но в предшествующие фазисы современного общества это противоречие выражалось в определенных правовых отношениях, и в силу этого оно могло до известной степени дать место и развивающимся новым отношениям в прежних рамках. «Крепостной в крепостном состоянии выбился до положения члена коммуны…» Каким образом? Постепенным уничтожением в черте города всех тех мелких прав в виде барщины, различных повинностей, уплачиваемых наследниками крепостного его господину, подушной подати, принудительности брака, права участия в наследстве и т. д., совокупность которых и составляла крепостное право.

Равным образом и «мелкий буржуа под ярмом феодального абсолютизма выбился до положения буржуа».[17] Каким образом? Путем частичного формального уничтожения или фактического ослабления цеховых оков и путем постепенного преобразования администрации, финансового и военного дела в объеме, отвечающем самой крайней необходимости.

Итак, если рассматривать вопрос абстрактно, а не исторически, то при прежних классовых отношениях можно по крайней мере предположить,  что переход от феодального общества к буржуазному совершался с помощью чисто законодательных реформ. Но на самом деле мы видим, что и там законодательные реформы служили не для того, чтобы сделать излишним захват буржуазией политической власти, а, наоборот, для того, чтобы подготовить и осуществить его. Настоящий политико-социальный переворот был в такой же мере необходим и для уничтожения крепостничества, для уничтожения феодализма.

Иначе обстоит дело теперь. Не закон заставляет пролетария подчинить себя игу капитала, а нужда и отсутствие средств производства. Но никакой закон в мире не может предоставить ему эти средства в рамках буржуазного общества, так как он лишился их не в силу закона, а в силу экономического развития.

Далее, и эксплуатация в отношениях найма основана не на законах, так как уровень заработной платы определяется не законодательным путем, а экономическими факторами. Да и самый факт эксплуатации обусловливается не законодательными постановлениями, а тем чисто экономическим фактом, что рабочая сила, выступая как товар, обладает, между прочим, приятным свойством создавать стоимость, и даже большую, чем она сама поглощает. Одним словом, все основные отношения капиталистического классового господства уже потому не могут быть изменены путем законодательных реформ на почве буржуазного строя, что они созданы не буржуазными законами и не от них получили свою форму. Бернштейну, по-видимому, все это неизвестно, если он надеется на социалистическую «реформу»; но, не сознавая, он, однако, говорит об этом сам на с. 10 своей книжки: «Экономический мотив выступает теперь свободно там, где он прежде был скрыт отношениями господства и всякого рода идеологиями».

Но еще одно соображение. Другой особенностью капиталистического строя является то, что в нем все элементы будущего общества, развиваясь, принимают вначале такую форму, которая не приближает, а удаляет их от социализма. В производстве начинает все более проявляться общественный характер. Но в какой форме? В форме крупных предприятий, акционерных обществ, картелей, в которых капиталистические противоречия, эксплуатация и угнетение рабочей силы достигают высшей степени.

В военном деле это развитие ведет к распространению всеобщей воинской повинности и сокращению срока службы, т. е. материально приближает к народной армии. Но все это в форме современного милитаризма, в котором самым ярким образом обнаруживаются господство военного государства над народом и классовый характер государства.

В области политических отношений развитие демократии, поскольку оно находится в благоприятных условиях, ведет к участию всех слоев населения в политической жизни, следовательно, до известной степени к созданию «народного государства». Но это выражается в форме буржуазного парламентаризма, где классовые противоречия и классовое господство не только не уничтожаются, а скорее развиваются и раскрываются. Так как все капиталистическое развитие движется, таким образом, в противоречиях, то для того, чтобы вышелушить ядро социалистического общества из капиталистической оболочки, приходится прибегнуть к захвату пролетариатом политической власти и к полнейшему уничтожению капиталистической системы.

Но Бернштейн, конечно, и здесь приходит к другим выводам. Если развитие демократии ведет к обострению, а не к ослаблению капиталистических противоречий, тогда, говорит он, «социал-демократии, если она не хочет усложнить себе работу, следовало бы стараться по возможности помешать социальным реформам и расширению демократических учреждений» (с. 71). Это, несомненно, было бы так, если бы социал-демократия, подобно мелким буржуа, находила вкус в таком бесполезном занятии, как подбор хороших и выбрасывание скверных сторон истории. Но чтобы быть последовательной, ей пришлось бы тогда «стремиться» и к уничтожению самого капитализма, так как он,  бесспорно, является главным злодеем, ставящим ей всяческие препятствия на ее пути к социализму. На самом же деле капитализм вместе и одновременно с препятствиями  создает единственную возможность  осуществить социалистическую программу. Все это относится в полной мере и к демократии.

Если демократия сделалась для буржуазии отчасти излишней, отчасти стеснительной, то зато рабочему классу она необходима и обязательна. Она необходима, во-первых, потому, что создает политические формы (самоуправление, избирательное право и т. п.), которые послужат пролетариату исходными и опорными пунктами при преобразовании им буржуазного общества. Она обязательна также потому, что только в ней, в борьбе за демократию, в пользовании ее правами, пролетариат может дойти до осознания своих классовых интересов и исторических задач.

Одним словом, демократия необходима не потому, что она делает излишним  захват политической власти пролетариатом, а, наоборот, потому, что она делает этот захват и необходимым, и единственно возможным.  Когда Энгельс в своем предисловии к «Классовой борьбе во Франции» пересмотрел тактику современного рабочего движения, противопоставив баррикадам борьбу на почве законности, то, как это явствует из каждой строчки предисловия,  он рассматривал не вопрос окончательного захвата политической власти, а вопрос о повседневной борьбе в настоящий момент; его интересовали не действия пролетариата по отношению к капиталистическому государству в момент захвата политической власти, а его действия в рамках  капиталистического государства. Одним словом, Энгельс давал указания порабощенному,  а не победоносному пролетариату.

Наоборот, известное выражение Маркса по поводу земельного вопроса в Англии, на которое тоже ссылается Бернштейн, что «по всей вероятности, всего дешевле было бы выкупить землю у лендлордов», относится к действиям пролетариата не до,  а после  его победы. Ведь о выкупе у господствующих классов может, конечно, идти речь только тогда, когда рабочий класс стал у кормила правления. Этим Маркс выразил лишь предположение о возможности осуществления мирным путем диктатуры пролетариата,  а не замены этой диктатуры капиталистическими социальными реформами.

Сама необходимость захвата пролетариатом политической власти всегда оставалась несомненной как для Маркса, так и для Энгельса. Остается поэтому привилегией Бернштейна считать курятник буржуазного парламентаризма органом, призванным произвести самый мощный всемирно-исторический переворот — переход общества из капиталистической в социалистическую форму.

Но ведь Бернштейн начал свою теорию только опасением и предостережением, как бы пролетариат не стал слишком рано  у кормила правления! В таком случае, по его мнению, пролетариат оставил бы весь буржуазный строй совершенно таким же, каким он является теперь, и лишь сам потерпел бы сильное поражение. Из этого опасения прежде всего ясно, что теория Бернштейна дает пролетариату на тот случай, если бы обстоятельства заставили его взять в свои руки правление, только одно «практическое» указание — лечь спать. Но этим она сама выносит себе приговор, как теории, обрекающей пролетариат в важнейший момент борьбы на бездеятельность, а следовательно, и на пассивную измену собственному делу.

Вся наша программа была бы жалким клочком бумаги, если бы она не в состоянии была служить нам во всех  случайностях и в каждый  момент борьбы, служить путем применения  ее, а не путем забвения о ней. Если наша программа дает формулу исторического развития общества от капитализма к социализму, то она должна, конечно, формулировать также и все переходные фазы этого развития, представив их в общих чертах; следовательно, она должна быть способной указать пролетариату в каждый  данный момент соответствующее поведение в целях приближения к социализму. Отсюда следует, что для пролетариата вообще не может быть мгновения, когда он был бы вынужден оставить свою программу, или, наоборот, когда бы эта программа оставила его на произвол судьбы.

Практически это выражается в том факте, что не может быть такого момента, когда пролетариат, поставленный в силу хода вещей у кормила правления, был бы не в состоянии или не был бы обязан принять определенные меры для осуществления своей программы или переходные меры, ведущие к социализму. За утверждением, будто социалистическая программа может в какой-нибудь момент политического господства пролетариата оказаться совершенно негодной и неспособной дать какие-либо указания насчет своего осуществления, скрывается другое утверждение: что социалистическая программа вообще и никогда не осуществима.

А что, если переходные меры окажутся преждевременными? Этот вопрос скрывает в себе целый клубок ошибок относительно действительного хода социальных переворотов.

Захват политической власти пролетариатом, т. е. широкой народной массой, прежде всего не может быть осуществлен искусственным путем. Сам по себе факт захвата политической власти предполагает определенную степень зрелости политико-экономических отношений, если только речь идет не о таких случаях, как когда-то было в Парижской коммуне: господство пролетариата было не результатом его сознательной борьбы за определенную цель, а досталось ему в виде исключения, как всеми покинутое бесхозное добро. В этом главное отличие бланкистского государственного переворота, совершаемого «решительным меньшинством», всякий раз неожиданного и всегда несвоевременного, от захвата политической власти со стороны большой и проникнутой классовым сознанием народной массы. Такой захват может быть только продуктом начинающегося крушения буржуазного общества и в силу этого в самом себе несет экономически-политическую закономерность своего появления.

Если, таким образом, захват политической власти рабочим классом с точки зрения общественных предпосылок ни в коем случае не может произойти «слишком рано», то, с другой стороны, с точки зрения политического эффекта — удержания власти  он необходимо должен совершиться «слишком рано». Преждевременная революция, не дающая спать Бернштейну, висит над нами как дамоклов меч, и помешать ей не могут ни просьбы, ни мольбы, ни страх, ни предостережения. Так должно быть по двум очень простым причинам.

Во-первых, такой огромный переворот, каким является переход общества от капиталистического строя к социалистическому, совершенно немыслим как один  удар, как одно  победоносное выступление пролетариата. Предполагать нечто подобное — это значит опять-таки обнаружить чисто бланкистское понимание. Социалистический переворот предполагает продолжительную и упорную борьбу, причем пролетариат, по всей вероятности, не раз будет отброшен назад, так что с точки зрения конечного результата всей борьбы он в первый раз по необходимости должен стать «слишком рано» у кормила правления.

Во-вторых, нельзя избежать такого «преждевременного» захвата государственной власти по той причине, что эти «преждевременные» атаки пролетариата уже сами являются очень важным фактором, создающим политические  условия окончательной победы, причем лишь в ходе политического кризиса, которым будет сопровождаться захват власти пролетариатом; лишь в огне длительных и упорных боев пролетариат сможет достичь необходимой степени политической зрелости, которая сделает его способным осуществить окончательный великий переворот. Таким образом, «преждевременные» атаки пролетариата на политическую государственную власть сами по себе оказываются важными историческими моментами, которые создают условия и определяют время  окончательной победы. С этой  точки зрения само понятие о преждевременном захвате политической власти трудовым народом представляется политической нелепостью, вытекающей из механического понимания развития общества и предполагающей наличие определенного внешнего  и независимого  от классовой борьбы момента ее победы.

Но в силу того что пролетариат, таким образом, не может иначе, чем «слишком рано», захватить политическую власть, или, другими словами, так как он должен однажды или несколько раз непременно захватывать ее «слишком рано», чтобы в конце концов прочно завоевать ее, то оппозиция против «преждевременного»  захвата власти является не чем иным, как оппозицией вообще против стремлений пролетариата. завладеть политической властью.

Как все дороги ведут в Рим, так и с этой стороны мы вполне последовательно приходим к выводу, что ревизионистский совет отказаться от конечной социалистической цели равносилен совету отказаться от всего социалистического движения.

 

4. Крушение

 

Свою ревизию социал-демократической программы Бернштейн начал с отрицания теории крушения капиталистического строя. Но так как крушение буржуазного общества является краеугольным камнем научного социализма, то удаление этого краеугольного камня должно логически привести к крушению всего социалистического мировоззрения Бернштейна. Во время дебатов он, желая отстоять свое первое утверждение, последовательно сдает одну позицию социализма за другой. Без крушения капитализма невозможна и экспроприация класса капиталистов, и Бернштейн отказывается от экспроприации, делая целью рабочего движения постепенное осуществление «принципа товарищества».

Но кооперативный принцип не может быть осуществлен при капиталистическом способе производства, и Бернштейн отказывается от обобществления производства и приходит к реформе в области торговли, к потребительским обществам.

Преобразование общества с помощью потребительских обществ и вместе с профсоюзами не мирится с фактическим материальным развитием капиталистического общества, и Бернштейн отказывается от материалистического понимания истории.

Но его теория о ходе экономического развития несовместима с марксовым законом прибавочной стоимости, и Бернштейн отказывается от закона стоимости и прибавочной стоимости, а вместе с этим — от всей экономической теории Карла Маркса.

Но при отсутствии определенной конечной цели и экономической основы в современном обществе невозможна пролетарская классовая борьба — и Бернштейн отказывается от классовой борьбы и проповедует примирение с буржуазным либерализмом.

Но в классовом обществе классовая борьба — явление вполне естественное и неизбежное, и Бернштейн последовательно отрицает даже существование классов в современном обществе: рабочий класс для него только масса индивидуумов, не связанных между собой не только политически или духовно, но и в экономическом отношении. Равным образом и буржуазия, по мнению Бернштейна, политически связана не внутренними экономическими интересами, а внешним давлением сверху или снизу.

Но если классовая борьба не имеет под собой экономической основы, если, в сущности, нет также никаких классов, то оказывается невозможной не только будущая борьба пролетариата с буржуазией, но и борьба, совершавшаяся до сих пор; тогда необъяснимы и существование социал-демократии и ее успехи. Или и ее можно объяснить только как результат политического давления со стороны правительства? По мнению Бернштейна, она может быть понята не как закономерный результат исторического развития, а как случайный продукт гогенцоллерновского курса, не как законное дитя капиталистического общества, а как незаконный ребенок реакции. Так Бернштейн с неумолимой логикой переходит от материалистического понимания истории к пониманию ее в духе «Frankfurter Zeitung» и «Vossische Zeitung»*.

Отбросив всю социалистическую критику капиталистического общества, Бернштейну остается еще только найти удовлетворительным, по крайней мере хоть в общем, современное положение. Но и это не пугает его. Он находит, что в настоящее время реакция в Германии не так сильна; «в западноевропейских государствах почти незаметна политическая реакция, почти во всех государствах Запада буржуазные классы придерживаются по отношению к социалистическому движению, самое большее, только оборонительной политики, но не политики насилия».[18] Рабочие становятся не беднее, а, наоборот, все состоятельнее, буржуазия политически прогрессивна и даже морально здорова, реакции и угнетения не видно — все идет к лучшему в этом лучшем из миров…

Так Бернштейн вполне логически и последовательно спускается от А к Я. Он начал с того, что отказался от конечной цели  ради движения. Но так как в действительности без социалистической цели не может быть социал-демократического движения, то он, по необходимости, кончает тем, что отказывается и от самого движения.

Таким образом, рухнула вся социалистическая теория Бернштейна. Все величавое, симметричное чудесное здание марксовой системы превратилось у него в большую кучу мусора, в которой нашли себе общую могилу обломки всех систем, обрывки мыслей всех великих и малых умов. Маркс и Прудон, Лео фон Бух и Франц Оппенгейм, Фридрих-Альберт Ланге и Кант, Прокопович и д-р барон фон Нейпауер, Геркнер и Шульце-Геверниц, Лассаль и проф. Юлиус Вольф — все внесли свою лепту в систему Берн-штейна, у всех он чему-нибудь научился. И ничего удивительного! Оставив классовую точку зрения, он потерял политический компас; отказавшись от научного социализма, он лишился духовной оси кристаллизации, вокруг которой отдельные факты группируются в органическое целое последовательного мировоззрения.

Эта теория, состряпанная без разбору из крох всевозможных систем, кажется на первый взгляд совершенно беспристрастной. Бернштейн и слышать не хочет о какой-нибудь «партийной науке» или, вернее, о классовой науке, о классовом либерализме, классовой морали. Он надеется представить общечеловеческую, абстрактную науку, абстрактный либерализм, абстрактную мораль. Но так как в действительности общество состоит из классов, имеющих диаметрально противоположные интересы, стремления и взгляды, то общечеловеческая наука в области социальных вопросов, абстрактный либерализм и абстрактная мораль пока только фантазия, самообман. То, что Бернштейн считает общечеловеческой наукой, демократией, моралью, есть только господствующая, т. е. буржуазная, наука, буржуазная демократия, буржуазная мораль.

В самом деле! Отрекаясь от экономической системы Маркса, с тем чтобы клясться учением Брентано, Бёма — Джевонса, Сэя, Юлиуса Вольфа, не заменяет ли он научное основание освобождения рабочего класса апологией буржуазии? Говоря об общечеловеческом характере либерализма и превращая социализм в его разновидность, не лишает ли он социализм его классового характера, т. е. его исторического содержания, а следовательно, и вообще всякого содержания; и наоборот, не превращает ли он тем самым историческую носительницу либерализма — буржуазию в представительницу общечеловеческих интересов?

А когда он открывает поход против «возведения материальных факторов в степень всемогущих сил развития», против «презрительного отношения к идеалу» (с. 187) в социал-демократии, когда он выступает в защиту идеализма и морали и в то же самое время восстает против единственного источника морального возрождения пролетариата — революционной классовой борьбы, разве это не значит, в сущности, проповедовать рабочему классу квинтэссенцию буржуазной морали: примирение с существующим строем и перенесение надежд в потусторонний мир моральных представлений?

Наконец, направляя самые острые свои стрелы против диалектики, не борется ли он со специфическим образом мышления поднимающегося классово-сознательного пролетариата? Не борется ли он против оружия, которое помогло пролетариату рассеять мрак его исторического будущего, против духовного оружия, которым он, экономически еще угнетаемый, побеждает буржуазию, доказывая ей ее недолговечность и неизбежность своей победы; не борется ли он против того оружия, которым уже совершена революция в мире идей?

Распростившись с диалектикой и усвоив себе эквилибристику мысли по принципу: «с одной стороны — с другой стороны», «правда — но», «хотя — но тем не менее», «более или менее», Бернштейн вполне последовательно воспринимает исторически обусловленный способ мышления погибающей буржуазии, способ, являющийся точным духовным отражением ее общественного бытия и ее политической деятельности. Политическое «с одной стороны — с другой стороны» и «если — но» современной буржуазии выглядит точно так, как способ мышления Бернштейна, что является самым лучшим и верным симптомом буржуазности его мировоззрения.

Но Бернштейн находит теперь также, что и слово «бюргерский»[19] не классовое выражение, а понятие, относящееся ко всему обществу. Это означает только, что он последовательно ставит точку над i, что вместе с наукой, политикой, моралью и способом мышления он заменил также и исторический язык пролетариата языком буржуазии. Обозначая словом «бюргер» безразлично как буржуа, так и пролетария, следовательно, просто человека, он фактически отождествляет человека вообще с буржуа, а человеческое общество — с буржуазным.

 

5. Оппортунизм в теории и на практике

 

Книга Бернштейна имела крупное историческое значение для всего германского и международного рабочего движения: то была первая попытка дать теоретическое обоснование оппортунистическим течениям в социал-демократии.

Оппортунистические течения давно уже имеют место в нашем движении, если учесть их спорадические проявления, например, в вопросе о субсидиях на строительство флота. В качестве ясно выраженного цельного течения оппортунизм появляется только в начале 90-х годов, со времени отмены закона о социалистах и завоевания вновь легальных условий. Государственный социализм Фольмара, голосование бюджета в Баварии, южногерманский аграрный социализм, предложения о компенсации, сделанные Гейне, и, наконец, взгляды Шиппеля на пошлины и милицию — таковы вехи в развитии оппортунистической практики.

Что отличало их прежде всего с внешней стороны? Враждебность к «теории». И это вполне понятно, так как наша теория, т. е. принципы научного социализма, ставит точные границы практической деятельности как в отношении преследуемой цели,  так и в отношении применяемых средств  борьбы и, наконец, самого способа  борьбы. Отсюда у тех, кто гонится только за практическими успехами, наблюдается естественное стремление развязать себе руки, т. е. отделить нашу практику от теории, сделать первую вполне независимой от второй.

Но эта же самая теория побивает их при каждой попытке практической работы: государственный социализм, аграрный социализм, политика компенсаций, вопрос о милиции — все это в то же время и поражения оппортунизма. Ясно, что если это течение хотело удержаться в борьбе с нашими принципами, то оно должно было решиться подойти вплотную к самой теории, к ее основам; вместо того чтобы игнорировать ее, оно должно было постараться расшатать ее и создать свою собственную теорию.

Такого рода попыткой и была теория Бернштейна, поэтому на Штутгартском съезде партии все оппортунистические элементы тотчас же собрались вокруг ее знамени. Если, с одной стороны, оппортунистические течения в практике представляются явлением вполне естественным и объяснимы условиями нашей борьбы и ее ростом, то, с другой стороны, теория Бернштейна есть не менее понятная попытка дать этим течениям общее теоретическое выражение, отыскать для них собственные теоретические предпосылки и рассчитаться с научным социализмом. Поэтому теория Бернштейна с самого начала явилась для оппортунизма теоретическим испытанием, его первым научным обоснованием.

Но каковы результаты этого испытания, мы уже видели. Оппортунизм не в состоянии создать положительную теорию, способную в какой-то мере выдержать критику. Все, на что он способен, — это, начав с опровержения отдельных основ марксова учения, потом перейти к разрушению всей системы сверху до основания, так как это учение представляет собою прочно сложенное здание. Это доказывает, что оппортунистическая практика по существу своему, в своей основе несовместима с системой Маркса.

Но это доказывает далее и то, что оппортунизм несовместим вообще с социализмом, что по своей внутренней тенденции он стремится толкнуть рабочее движение на буржуазный путь, т. е. совершенно парализовать пролетарскую классовую борьбу. Понятно, исторически нельзя отождествлять пролетарскую классовую борьбу и систему Маркса. До Маркса и независимо от него существовали рабочее движение и различные социалистические системы, из которых каждая в своем роде была соответствующим условием своего времени, теоретическим выражением освободительных стремлений рабочего класса. Обоснование социализма моральными понятиями справедливости, борьба против способа распределения вместо борьбы против способа производства, понимание классовых противоречий как противоречий между бедным и богатым, стремление соединить принцип «товарищества» с условиями капиталистического хозяйства, все то, с чем мы встречаемся в теории Бернштейна, — все это уже было в истории. И все эти теории в свое время,  при всей их недостаточности, были действительными теориями пролетарской классовой борьбы; теми гигантскими детскими башмаками, в которых пролетариат учился шагать по исторической сцене.

Но. после того как развитие самой классовой борьбы и ее общественных условий привело к отказу от этих теорий и к формулированию принципов научного социализма, после этого не может быть, по крайней мере в Германии, другого социализма, кроме социализма Маркса, не может быть социалистической классовой борьбы вне социал-демократии. Теперь уже социализм и марксизм, пролетарская освободительная борьба и социал-демократия — тождественные понятия. Поэтому возвращение к прежним, существовавшим до Маркса теориям социализма означает в настоящее время даже не возврат к гигантским детским башмакам пролетариата: нет, это значит снова влезть в истоптанные карликовые туфли буржуазии.

Теория Бернштейна была первой,  но в то же время и последней  попыткой дать оппортунизму теоретическое обоснование. Мы говорим «последней» потому, что в системе Бернштейна оппортунизм зашел так далеко — и с отрицательной стороны, в смысле отречения от научного социализма, и с положительной стороны, в смысле беспорядочного соединения всевозможного теоретического сумбура, — что дальше идти некуда. В книге Бернштейна оппортунизм завершил свое развитие в теории и дошел до своих конечных выводов.

И теория Маркса не только в состоянии теоретически опровергнуть оппортунизм, но она, и только она, может объяснить  его как историческое явление в процессе образования партии. Всемирно-историческое движение пролетариата вперед к победе действительно «не такая простая вещь». Вся особенность этого движения заключается в том, что здесь впервые в истории народные массы сами и против  всех господствующих классов отстаивают свои стремления,  но эти стремления должны перенести вовне современного общества, за его пределы. Но эти стремления массы опять-таки могут выработать в себе только в постоянной борьбе с существующим строем, только в его же рамках. Соединение широких народных масс с выходящей за пределы всего существующего строя целью, соединение повседневной борьбы с великой мировой реформой — такова великая проблема социал-демократического движения, которое на всем пути своего развития должно поэтому пробиваться вперед между двумя подводными камнями: между отказом от своего массового характера и отказом от конечной цели движения, между возвращением к положению секты и превращением в буржуазное реформаторское движение, между анархизмом и оппортунизмом.

Правда, еще полстолетия тому назад теория Маркса выковала в своем теоретическом арсенале смертоносное оружие против обеих этих крайностей. Но так как наше движение является именно массовым движением и так как опасности, угрожающие ему, создаются не в человеческих головах, а общественными условиями, то теория Маркса не могла с самого начала раз навсегда предупредить все анархистские и оппортунистические уклонения в сторону. Они должны быть побеждены самим движением, конечно с помощью созданного Марксом оружия, уже после того, как они проявились на практике. Меньшую опасность — анархистскую корь — социал-демократия уже поборола, справившись с «движением независимых», с большей опасностью — оппортунистической водянкой — она борется в настоящее время.

При громадном росте вширь, характеризующем движение последних лет, при сложности условий и задач, за которые приходится бороться, должен был наступить момент, когда в движении начали проявляться скептицизм относительно достижения великой конечной цели и колебания по отношению к идеальному элементу движения. Так, а не иначе должно продвигаться великое пролетарское движение, и все эти моменты колебаний и уныния не являются неожиданностью для учения Маркса: наоборот, Маркс давно предвидел и предсказал их.

«Буржуазные революции, — писал Маркс полстолетия тому назад в «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», — как, например, революции XVIII века, стремительно несутся от успеха к успеху, в них драматические эффекты один ослепительнее другого, люди и вещи как бы озарены бенгальским огнем, каждый день дышит экстазом, но они скоропреходящи, быстро достигают своего апогея, и общество охватывает длительное похмелье, прежде чем оно успеет трезво освоить результаты своего периода бури и натиска. Напротив, пролетарские революции, революции XIX века, постоянно критикуют сами себя, то и дело останавливаются в своем движении, возвращаются к тому, что кажется уже выполненным, чтобы еще раз начать это сызнова, с беспощадной основательностью высмеивают половинчатость, слабые стороны и негодность своих первых попыток, сваливают своего противника с ног как бы только для того, чтобы тот из земли впитал свежие силы и снова встал во весь рост против них еще более могущественный, чем прежде, все снова и снова отступают перед неопределенной громадностью своих собственных целей, пока не создается положение, отрезывающее всякий путь к отступлению, пока сама жизнь не заявит властно:

 

Hie Rhodus, hie salta![20]

 

 

Здесь роза, здесь танцуй!».[21]

 

Это осталось верным и после того, как была создана теория научного социализма. Благодаря ей пролетарское движение не сделалось еще сразу социал-демократическим ни в Германии, ни в другом месте; оно становится  более социал-демократическим с каждым днем; оно становится таковым в ходе борьбы и благодаря беспрестанной борьбе с резкими скачками в сторону анархизма и оппортунизма, которые представляют собой только моменты движения социал-демократии, рассматриваемой как процесс.

Ввиду всего этого неожиданным является не появление оппортунистического течения, а скорее его бессилие. До тех пор, пока оппортунизм прорывался только в отдельных случаях партийной практики, можно было еще предполагать, что он имеет под собой какую-нибудь серьезную теоретическую основу. Но теперь, когда это течение получило вполне ясное выражение в книге Бернштейна, у всякого поневоле вырывается удивленный вопрос: как! и это все, что вы имеете сказать? Ни одного намека на новую мысль! Ни одной такой мысли, которая уже десятки лет тому назад не была бы опровергнута, растоптана, высмеяна и уничтожена марксизмом!

Достаточно было оппортунизму заговорить, чтобы показать, что ему нечего сказать. В этом, собственно, и заключается партийно-историческое значение книги Бернштейна.

Расставаясь со способом мышления революционного пролетариата, с диалектикой и материалистическим пониманием истории, Бернштейн может поблагодарить их за то, что они нашли для его превращения смягчающие вину обстоятельства. Ведь только диалектика и материалистическое понимание истории в своем великодушии объясняют, что он появился как квалифицированное, но бессознательное орудие, через посредство которого поднимающийся пролетариат выразил свою сиюминутную нерешительность, чтобы потом хорошенько рассмотрев его, язвительно усмехаясь и пожимая плечами, отбросить далеко от себя.

 

 

 

Из писем 1898–1902 гг.*

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ [22]

Кр[улевска] Гута, четверг 9 июня 1898 г.

[…] Мне хотелось бы написать так много личного (подумай только, сколько новых впечатлений)*, что просто не знаю, с чего начать, но самое главное то, что у меня нет и часа покоя. Определяющее и сильнейшее впечатление на меня произвела здешняя местность: пшеничные поля, луга, леса, широкие просторы и польский язык, польские крестьяне вокруг. Тебе просто не понять, какой счастливой все это делает меня. Чувствую себя, словно снова на свет народилась, будто опять обрела почву под ногами. Никак не могу вдоволь наслушаться их разговоров, досыта надышаться здешним воздухом! Вчера пришлось прождать в Лешнице обратного поезда чуть не целый час. Как замечательно побродила я там среди высокой пшеницы, сколько нарвала васильков и маков. Для полного счастья мне не хватает только одного, собственно, только кого-то «одного». Я уже решила, что на «каникулы» не поеду в Швейцарию, а ты приедешь сюда (денег стоит столько же), мы снимем квартиру в какой-нибудь силезской деревне; ведь я твердо убеждена, что и ты оживешь здесь, что и ты ощутишь то же удовольствие, когда увидишь эти огромные пшеничные поля до самого горизонта (колосья уже сейчас повыше меня!), эти луга с коровами, которых пасет босоногий мальчуган, и наши сосновые леса! А также и наших крестьян, истощенных, замызганных, и все-таки — прекрасную расу! В Кандрзине я видела три семьи: две польские и одну еврейскую, они уезжали в Америку! Какая нищета! У меня чуть слезы не полились, и все-таки я была так счастлива видеть их, что просто не могла оторвать от них глаз. Какое впечатление все это произвело бы на тебя! Пожалуй, еще большее, чем на меня, хотя это почти невозможно. Вот я и говорю, что для счастья моего здесь не хватает только одного — тебя, хотя это «только» очень много значит.

В общем же и целом мне здесь очень спокойно, а что касается работы, то у меня нет ни малейшего сомнения: то, что я здесь делаю, это хорошо. Твои письма укрепляют меня в этом, ведь ты своими советами подтверждаешь все то, что я или уже сделала, или еще собираюсь сделать. […]

 

ЛЕО ИОГХЕСУ

[Берлин], 2 июля 1898 г.

[…] Я с головой погрузилась в бернштейновский туман* […] А теперь самое важное, что касается Берн[штейна]. Я снова постаралась представить себе свою работу в целом, но от этого мне легче не стало, поскольку я опять вижу страшные трудности. Общий план у меня уже есть, он великолепен. Труднее всего два пункта: 1. о кризисах, 2. позитивное доказательство того, что капитализм должен расшибить себе голову (а это, по моему мнению, неизбежно)  и что это — не более и не менее как краткое обоснование нового рода научного социализма. Помоги же мне, бога ради, в этих двух пунктах! И притом работать надо быстро,  во-первых, потому, что вся работа окажется вообще напрасной, если кто-нибудь нас опередит, а во-вторых, наибольшее время нужно уделить шлифовке. Вообще же мы принялись за дело очень здорово. Уже те куски, которые я написала в Цюрихе (разумеется, еще не выпеченные), именно из того теста, которое нам и нужно. Только бы знать, что  мне писать, а форма бы нашлась сама собой — так, как мне слышится, как я это чувствую. Я готова отдать полжизни за эту статью, так я в нее вцепилась. […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, между 12 и 20 июля 1898 г.]

[…] Мой распорядок дня… Утром просыпаюсь еще до восьми, скок в переднюю, хватаю газеты и письма, потом прыг под перинку и читаю самое важное. Затем обтираюсь холодной водой (регулярно, каждый день), одеваюсь, выпиваю на балконе горячего молока с бутербродом (молоко и масло мне каждое утро приносят на дом). Потом прилично одеваюсь и отправляюсь погулять часок в Тиргартен (регулярно, каждый день, при любой погоде). Прихожу домой, переодеваюсь и пишу мои заметки для Парвуса* или письма. Обедаю в 12.30 за 60 пфеннигов дома, в своей комнате, обед отличный и весьма полезный для здоровья. После обеда каждый день хлоп на кушетку — спать! Около трех встаю, пью чай и сажусь писать заметки или письма (в зависимости от того, что делала до полудня) или же читаю книги. Взяла себе в библиотеке: Блюнтшли «История государственного права», Канта «Критика чистого разума», Адлера «История социально-политических движений», а также и «Капитал» [Карла Маркса]. В 5 или 6 пью какао, опять работаю, а еще чаще иду потом на почту сдать письма и заметки (это занятие я люблю невероятно). В 8 ужинаю: съедаю (не пугайся) три яйца всмятку, хлеб с маслом, сыром или ветчиной да в придачу выпиваю стакан горячего молока. А потом сажусь за Бернштейна. (Ох!..) Около десяти выпиваю еще стакан молока (всего литр в день). Работаю вечером очень охотно. Смастерила себе красный абажур и сижу за моим письменным столом прямо у открытого балкона; комната в розовом полусвете выглядит восхитительно, а с балкона из садика веет свежим воздухом. Около 12-ти завожу будильник, напеваю себе что-нибудь, потом готовлю таз с водой для утреннего обтирания, раздеваюсь и прыг под перинку. Мой дорогой доволен? […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин], 3 августа 1898 г.

[…] Со вчерашнего дня я одна, но мне сначала надо было привыкнуть к обстановке и вновь начать упорядоченную жизнь, прежде чем написать тебе. Мы с сестрой [Анной] прекрасно уживались вместе, и именно потому, что мне не надо было ни на йоту подлаживаться к ней или к чему-то принуждать себя. Я могла говорить, когда хотела, и молчать, когда хотела, она меня ни капельки не стесняла. Только, конечно, много я работать не могла и, что самое худшее, совсем забросила Бернштейна, а тут еще вышла статья Плеханова*, так что теперь я должна работать как молния. Уже вчера хорошо потрудилась целый вечер. Ты, что же, не читаешь «Neue Zeit», если даже не упомянул о Плеханове? Как задирает нос этот хвастун! Но великолепнее всего это личное воспоминание о философской беседе с Энгельсом, подтвердить которую должен Аксельрод. […]

Меня радует только то, что Пл[еханов] ограничивается этой материей, которая имеет для партии наименьшее значение и затрагивать которую я не собираюсь. Теперь надо страшно поспешить с моей работой, она должна быть готова примерно через две недели. Тут уж ничего не попишешь. Ведь все дело в том, чтобы она вышла вовремя,  шлифовка будет не такой тщательной, самое главное — лишь бы содержание било в точку. […]

С Шён[ланком]* нахожусь в оживленной переписке. Он всеми силами тащит меня на партийный съезд [в Штутгарте], утверждает, что я там должна выступить, предлагает мне мандат из Эрфурта или еще откуда-нибудь. На последнее я, разумеется, не пойду. […] Но если статья против Берн[штейна] удастся, это и будет моим наилучшим мандатом, и тогда я смогу спокойно поехать в Штутгарт, обеспечив себе для проформы какой-нибудь польский мандат из Бреслау или Познани.

Но прежде всего — статья! […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 24 сентября 1898 г. ] суббота, утро

[…] Событие первое: я решила, если представится возможность, выступить на съезде по вопросу о тактике и об оппортунизме. Я не смогла бы этого сделать, не выступив до того в прессе. Для «Neue Zeit» было слишком поздно. Поэтому я села и за два дня написала серию статей в сто семь  страниц для «Leipziger Volkszeitung». Из-за нехватки времени послала их, не успев переписать набело.  Шён[ланк] пришел в страшный восторг. Это будут семь статей. Первые три посылаю тебе в приложении. Ш[ёнланк] считает это «мастерским ударом»  и «шедевром диалектики».  Статья уже привлекла к себе внимание, в Лейпциге ее рвут из рук. Ты, может быть, думаешь, что я что-то потеряла оттого, что она появилась не в «Neue Zeit». Ничего подобного: 1. Дискуссия продолжится в «Neue Zeit», ибо Эдэ [Бернштейн] сразу после партсъезда ответит там. Я, конечно, тоже там, хотя Шён[ланк] заранее ангажировал меня ответить у него. 2. Но самое важное: статьи так импонировали Шён[ланку], что он сразу вслед за тем хочет издать их брошюрой.  Разумеется, я заранее заявила, что в этом случае обработаю и расширю их, а также присоединю общее предисловие о значении оппортунизма в партии и т. п.

После этих статей я могу уже выступить на съезде с дерзкой речью — если только старики* не задушат дискуссию. Небольшое интермеццо: уже в первой статье я не заметила отсутствия одной страницы (позабыла ее дома), а […] Шёнланк, несмотря на самую тщательную проверку, даже и не заметил пробела! Когда я это обнаружила, то подумала, что меня хватит удар. Немедленно телеграфировала в Лейпциг, а они отвечают: быть этого не может; телеграфирую второй раз, а они отвечают, чтобы я приехала выправить корректуру. Одновременно получаю телеграмму из Дрездена: «Крайне важно немедленно приехать».

Еду туда, и на вокзале Юлек [Мархлевский] говорит мне, что я должна взять на себя редактирование [Sachsische Arbeiter-Zeitung]!!* Это, разумеется, идея Парвуса, но Вальфиш и другие весьма рады этому и очень просят меня. Их особенно привлекает, что я могла бы выступать с публичными речами. В настоящий момент я — единственный  «революционный» кандидат. Контркандидаты:  Шиппель — оппортунист, Граднауэр — пустое место  и Ледебур — флюгер.

Не приняв никакого окончательного решения, еду в Лейпциг, чтобы сделать вставку  и выправить корректуру, а также посоветоваться с Шён[ланком], и к тому же узнать, какое впечатление все это [редактирование] произведет в партии.  Ш[ёнланк] советует безусловно принять этот пост, говорит, что это вызовет во всей партии и Германии сенсацию, ему вот только жаль моих «талантов»,  насчет которых у него совершенно сверхъестественное представление (прежде он называл меня в письмах только «гениальная»  или «кичливый гений»,  а теперь лишь просто восклицает «Вы божественная») (не барин, а просто бог!) .[23]

NB. Он как раз хотел ангажировать меня в качестве второго редактора в Лейпциг и очень сожалеет (думает, что я приняла бы это предложение). Что касается языка, то он восхищается  моим языком, а Парвус уверял меня, что я пишу несравнимо лучше Юлека (!!), у которого ему приходится исправлять каждую фразу, а у меня — нет. В этой статье Шён[ланк] не исправил почти ничего.  В Лейпциге рабочие из редакции уже сказали мне, что статья великолепна.

В данный момент жду телеграмму из Дрездена с окончательным ответом Комиссии по печати,  на которую я тоже должна телеграфировать свой окончательный ответ, о чем я и тебя уведомлю по телеграфу. Я решила согласиться.  Парвус и Юлек, разумеется, обязались писать максимум  того, что они вообще могут. Кроме того, в моем распоряжении сразу же окажутся и другие сотрудники, которые при Парвусе писать не хотели: например, Меринг, за которого я с помощью Шён[ланка] (они наилучшие друзья) сразу же возьмусь. Еще сегодня, если дело выгорит, выезжаю в Дрезден, чтобы принять редакцию, ибо Толстяк [Парвус] и Юлек должны сняться уже завтра!  Редакцию я приму после партсъезда напостоянно. Они хотят, чтобы я приняла ее немедленно, так как у них нет никого, но я немного повожу их за нос. В следующую неделю, возможно, на несколько дней съезжу в Лейпциг, чтобы ознакомиться у них в редакции с [издательской] техникой — это предложение Шёнланкши, которая меня уже очень возлюбила (NB, она  поведала мне, что муж сказал ей: моя работа — как у «настоящего Маркса в его лучшие времена»;  это всего только штрих к характеристике сего Тартарена из Лейпцига), и, конечно, хочет, чтобы я жила у них, чего я, разумеется, делать не стану. Шён [ланк] радуется при одной только мысли о том какие рожи скорчат на Бойтштрассе и на Катцбахе*.

В разгар всей этой заварухи я еще должна написать несколько заметок о польском запросе  и одновременно подготовиться к двум речам: одной — польской, а другой — о тактике! Результат для нас обоих: наш совместный месяц в Цюрихе летит ко всем чертям. Ты должен приехать к 1-му [октября] в Штутгарт, и во время съезда мы будем вместе. Потом я сразу же  должна ехать в Дрезден и через несколько дней выступить с первой речью. […]

NB. Для твоего успокоения, поскольку я только что получила твою телеграмму: «Категорически отказаться».  Мне придется готовить только первые две страницы газеты, а саксонскую и локальную часть  делают трое других редакторов на собственную ответственность, я же делю свою работу с еще одним политическим редактором. При этом Парвус и дальше будет заниматься «Sachsische Rundschau» и «Unterhaltungsbeilage». Кроме того, первое время Парвус и Юлек будут обеспечивать передовые. Одним словом — ничего ужасного.  Да и вообще, «сегодня решаем, завтра ударяем»,  как говорит донна Клара [Цеткин]. Прятаться под кровать — это не для меня!  Если это окажется сверх моих сил, я смогу отступить столь почетно, что не скомпрометирую себя. А стать хотя бы временно редактором ежедневной партийной газеты  — значит выглядеть совсем другим человеком. При этом я вообще не боюсь ничего. […]

Не думай только, что я нахожусь в настроении в роде тридцать тысяч курьеров .[24] При всем при том я совершенно холодна и спокойна, ни в малейшей степени не теряю критического отношения, отнюдь не горю желанием,  да и место в Дрездене мне совсем не нравится. Но отступить перед  битвой? Нет! […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 25 сентября 1898 г.]

[…] Сейчас во второй раз вернулась из Дрездена и сразу же протелеграфировала тебе, что взяла на себя редактирование [ «Sachsische Arbeiter-Zeitung»]. У меня так много работы, что написать письмо подлиннее и думать нечего. Завтра должна встретиться с Мерингом, Штадтхагеном, Шиппелем и т. д., чтобы заказать им статьи; все они будут писать для меня, я их сразу оседлаю. Затем, если удастся, я еще на этой неделе должна побывать на открытом собрании, чтобы представиться массе, а одновременно подготовить две речи для Штутгарта; в редакционные дела я, вероятно, смогу включиться уже послезавтра. Статьи в «Leipziger Zeitung» [против Бернштейна] производят фурор. Парвус хотел поздравить меня по телеграфу. [Клара] Цеткин написала Шёнланку хвалебное письмо о «храброй Розе, которая так здорово выколачивает этот мучной мешок — Бернштейна, что повсюду носится густое облако пыли, а с голов учеников бернштейновской школы так и слетают парики, ибо их нечем больше пудрить».  Эти статьи повлияли также и на Комиссию по печати,  которая единогласно утвердила меня (в ней семнадцать членов). […]

Жорес, получив мои статьи, сказал: «Ah, c’est de Rose Luxemburg» («А, это [статьи] Розы Люксембург» — франц. ) — и сразу сунул их себе в боковой карман. […]

 

АВГУСТУ БЕБЕЛЮ*

Дрезден, Цвингерштрассе, 22, 31 октября 1898 г.

Уважаемый товарищ!

Я очень благодарна Вам за сообщения, которые ориентируют меня в положении вещей. То, что Бернштейн со своими высказываниями более уже не стоит на почве нашей программы, мне, разумеется, было ясно, но то, что теперь приходится полностью отказаться от надежды на него, это весьма болезненно. Но меня все же удивляет, что Вы и товарищ Каутский, коль скоро Вы сами воспринимаете ситуацию таким образом,  не пожелали воспользоваться созданным съездом партии благоприятным настроением для немедленных энергичных дебатов, а лишь побудили Бернштейна сначала выпустить брошюру, которая затянет дискуссию. Во всяком случае, полагаю, что, опубликовав, в частности, письмо Плеханова, я действовала в духе той характеристики положения дел, которую Вы дали в своем письме. Если Берн[штейн] действительно потерян, то партия — сколь это ни болезненно — должна привыкнуть — считать его отныне таким же социал-реформатором, как Шмоллер или кто-либо другой.

Что же касается дальнейшей дискуссии, то в настоящий момент я даже не знаю, буду ли в состоянии продолжать ее в «Sachsische Arbeiter-Zeitung». Мои коллеги, с одной стороны, и Граднауэр, с другой, стремятся к конфликту, в котором я легко могу оказаться вынужденной сложить с себя полномочия редактора. На заседании Комиссии по печати, которое состоится в среду [2 ноября 1898 г. ] и на котором будет решаться этот вопрос, я в качестве условия со своей стороны потребую полной свободы в продолжении дискуссии о тактике.

Отношения в нашей редакции весьма неутешительны, и, несмотря на все мои величайшие усилия добиться гармонии и внутреннего взаимопонимания, по-прежнему продолжаются подкопы и склоки, которые я здесь застала. Выступление моих коллег в «Vorwarts» было лишь выражением того нежелания [продолжать работу], которое искало предлога. Вопрос будет решаться послезавтра.

С наилучшим приветом Р. Люксембург

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин], 3 декабря [1898 г.]

[…] Вчера была у Меринга и вернулась с печальным убеждением, что мне не остается ничего иного, как сесть и написать «крупное произведение».  Как и Каутский, Меринг сразу же спросил: «Вы, работаете над крупным произведением?»  И притом так серьезно, что я почувствовала, что «должна» работать над ним.  Ничего не поделаешь, видно, я и впрямь выгляжу как человек, который обязан написать крупное произведение,  вот мне и не остается ничего иного, как оправдать эти всеобщие ожидания. Может, ты знаешь, о чем,  я должна написать это крупное произведение? Золото мое, если ты освободишь меня от подробного отчета о посещении Бебеля и Каутского, я расскажу тебе подробнее о разговоре с Мерингом, а это куда интереснее.

1. Он несколько раз сказал мне, что я очень хорошо редактировала «Sachsische Arbeiter-Zeitung»; гораздо лучше, чем П[ар]-в[ус]: «было видно, что газета действительно редактируется»,  и вообще «Sachsische Arbeiter-Zeitung» за то время, что я была там, редактировалась лучше всего. Он сказал это и Каутскому.

2. Как он, так и они (и, как кажется, другие старики тоже) считают Ледебура лишь временным перерывом в моей редакторской деятельности и вполне уверены, что я вернусь в Дрезден и тогда смогу осуществлять диктатуру.

3. Когда речь зашла о Бернштейне, он сказал мне: «Вы хорошо его вздули в «Leipziger Volkszeitung», это доставило мне большую радость».  […]

Интересная новость, которую я обещала тебе, это то, что полиция вот уже несколько недель наблюдает за мной. В последние дни два шпика день и ночь сидели у портье и следовали за мной по пятам. Портье — бывший товарищ  и по секрету все мне сообщил. Когда все это показалось мне слишком дурацким, я просто-напросто пошла в полицию, к господину лейтенанту,  и выложила карты на стол. Я сказала, что если это не прекратится, то пойду к [полицей-президенту] Виндхайму и устрою скандал. Господин лейтенант,  разумеется, сделал вид, что не имеет ни малейшего понятия об этом, но на следующий день шпики действительно исчезли. Меринг советует мне, если они появятся вновь, дать об этом заметку  в «Vorwarts», тогда они сразу уползут в нору. Что послужило причиной, одному дьяволу известно; у меня есть основание предполагать, что меня с кем-то спутали: или они приняли меня за кого-то другого, или кого-то другого — за меня. Тем не менее я на всякий случай стала осторожной, сожгла письма, зарегистрировалась в полиции и просмотрела свои бумаги. Вероятно, все уйдет в песок. […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 12 декабря 1898 г. ] Понедельник, вечер

[…] Но прежде всего о том, что касается «серии» [статей]. Я пришла к тому же выводу, что и ты: вопрос о Бернштейне и должен быть тем крупным произведением, которое я должна написать. Слава богу, К. К. [Карл Каутский], как он мне категорически и даже с удивлением заявил, не имеет намерения  в качестве возражения написать брошюру  (только в «Neue Zeit»). Впрочем, такое намерение есть у Парвуса, но его как конкурента я не боюсь. Таким образом, я хочу эту «серию» построить как возражение  Эдэ [Бернштейну], но не сейчас, а сразу после выхода его книги. И это по следующим причинам: 1. Ощущение, которое я испытывала в Дрездене, здесь усилилось еще больше, а именно, что К. К. предложением Бернштейну написать брошюру действительно удалось  усыпить всеобщий интерес и отложить дело до появления этой брошюры. Факт,  что все ждут этой книги и считают нынешние дискуссии, поскольку они прямо касаются бернштейновских теорий, даже чем-то «бестактным». (Не могу уже вспомнить, кто именно мне это сказал.) В настоящее время царит атмосфера вялости и выжидания,  и, только когда появится творение Эдэ, все будут ждать  дискуссии и скрупулезно взвешивать каждое слово…

Ты как хочешь, а я все-таки не могу себе представить, что если выскажусь теперь по всем темам, по которым так или иначе затем пойдет дискуссия, то сумею потом снова сказать что-нибудь столь же впечатляющее. […]

Потому-то мне вообще не стоит сейчас растрачивать мой порох,  а потом, после того как выступит К. К., пережевывать уже затасканные аргументы. Короче, я считаю, что статьи как серию надо печатать только после  брошюры Эдэ и притом так, чтобы они смогли тогда сразу выйти в виде брошюры. […]

Итак, сейчас я работаю над серией. Лучше всего уже сейчас обработала «Английские очки»,  тема которых важнее, чем кажется на первый взгляд. Хочу по возможности разработать ее и шире и глубже. Но что касается двух тем, над которыми работаю одновременно: «Бланкизм» и «Что делать при эвентуальной революции?», то мне пока почти ничего в голову не пришло. Может, у тебя есть какие-нибудь мысли на сей счет? Впрочем, наверняка справлюсь с этим сама, если не сегодня, так завтра. Над теорией стоимости  я тоже работаю. […]

Итак, теперь на первом месте — Бернштейн. […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 2 марта 1899 г.]

[…] Твои критические замечания (собственно, одно главное) о моей полемике меня чрезвычайно обрадовали, ибо я снова убедилась, что вполне могу положиться на свой собственный критический дух. Когда я уже отправила  мою реплику*, то сказала себе: ты, кошечка, зарвалась, загнула не в тот переулок;  вместо того чтобы снова заняться оппортунизмом, я позволила себе увлечься моей любимой политэкономией и забралась в дебри  теории. Открываю твое письмо и читаю слово в слово то же самое. […]

Сегодня у меня побывал Шёнланк, чтобы сообщить мне о «впечатлениях». Прежде всего он (уже после реплики) говорил с Августом [Бебелем]. Слова А[вгуста]: «Статьи блестящи, я подписываюсь под каждым их словом, тон благороден и безупречен; то, что фракция утаила свое решение, это, конечно, чушь: дело должно разбираться на съезде партии. Но…»  Об этом «но», которое касается не меня, а его самого, скажу позже. Тут его осенила уловка: «Я этих статей не читал, но говорят, Люксембург требует, чтобы Шиппеля вышвырнули [из партии]. В любом случае я стою на ее точке зрения».

Кроме того, он был у Аронса: «Статьи отличные. Ведь, собственно говоря, Роза хочет, чтобы Ш[иппеля] вышвырнули? Она права. Берлинцы читают статьи весьма рьяно, н [ом] ер [а] выложены во всех крупных партийных пивных».

Но вернемся еще раз к Бебелю: он упомянул и статьи К. К. [Карла Каутского], но не нашел для них ни единого слова похвалы, считая, что они «слишком длинны».

Признаком успеха следует считать, last not least (Последнее, но не менее важное — англ.) , и то, что буржуазная пресса подняла крик: «Freisinnige Zeitung», ссылаясь на статьи, называет меня «известной скандалисткой партии» и принимает сторону Шиппеля. Вырезку из «Kreuz-Zeitung» прилагаю. Это оба ведущих органа, материалы которых перепечатываются как всей «свободомыслящей», так и всей реакционной прессой. […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 4 марта 1899 г.]

Суббота, вечер

[…] Письмо К. К. [Карла Каутского], которое я послала тебе, еще раз укрепляет меня в моем убеждении, что в этот момент мне надо быть здесь, на самом «поле битвы»; следует воспользоваться протянутой рукой К. К. и Бебеля (который наверняка стоит за ним), встречаться с ними почаще, пока железо горячо. Я собираюсь устроить у К. К. или у меня дома примирение Меринга с Шёнланком. При этой оказии вся «левая» […] сможет сойтись вместе и столковаться. Потом, видимо, будет необходимо во время полемики с Берншт[ейном] договориться с К. К., может быть, поделить работу и т. д. Ты, конечно, сочтешь все это правильным.

Кстати, не смеешься ли ты в душе? Я мирю Меринга с Шёнланком по просьбе К. К.! Чудные времена!  И все это — после нескольких статей. Как же жалко обстоят дела в этой партии, если такой верхогляд и новичок, как я, может играть в ней роль… Говорю это совершенно серьезно. […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин], 6 марта [1899 г.

Что же случилось в этом году, когда на меня все сыплется, как из рога изобилия? Представь себе, я получила в подарок* от Шёнланков 14 томов Гёте в великолепном переплете!  Вместе с твоими это сразу целая библиотека, и моей хозяйке придется дать мне еще новую полку в добавление к двум, которые я уже имею! Как меня обрадовал твой выбор, ты, вероятно, едва ли можешь себе представить. Ведь Родбертус мой любимый  писатель-экономист, которого я могу перечитывать сотни раз просто ради духовного удовольствия. Ну а еще словарь  — это превосходит все мои самые дерзкие пожелания! У меня возникло впечатление, будто я получила не книгу, а некую собственность,  что-то вроде домовладения или земельного участка. Знаешь ли, когда мы все соединим, у нас образуется вполне приличная библиотека, и нам придется, если только мы вместе устроимся по-человечески, купить для книг застекленный шкаф.

Мой золотой, дорогой, как ты обрадовал меня твоим письмом: я его шесть раз прочитала от начала до конца. […]

Неужели ты думаешь, что я не вижу и не ценю, что ты в ответ на «звуки боевые»  тотчас спешишь мне помочь, подстегиваешь меня к работе, забывая все мои упреки и «упущения»!..  Ты и представить себе не можешь, с какой радостью и с какой тоской я ожидаю теперь любое твое письмо: я знаю, что каждое несет мне силу и радость, поддержку и бодрость.

Но больше всего обрадовал меня тот абзац в твоем письме, в котором ты пишешь, что оба мы еще молоды и сможем еще наладить нашу личную жизнь… О дорогой, золотой, если бы только ты сдержал это обещание!!! Собственная маленькая квартирка, кое-какая своя мебель, своя библиотека; спокойная и регулярная работа, совместные прогулки, иногда опера, маленький, очень  маленький круг знакомых, которых иногда приглашают поужинать, каждое лето поездка на месяц в деревню, но совсем без всякой работы!.. (И, может быть, еще и такой маленький, совсем малюсенький ребеночек? Неужели это никогда не будет мне дозволено? Никогда? Знаешь ли, дорогой, что вчера внезапно нашло на меня во время прогулки в Тиргартене?  Я совсем не преувеличиваю! Внезапно под ногами у меня завертелось дитя в восхитительной одежке, лет трех-четырех, с тонкими светлыми волосами и стало меня разглядывать. Словно громом поразила меня мысль схватить этого малыша, стремительно убежать домой и оставить его себе как своего собственного. Ах, дорогой, неужели у меня никогда не будет ребенка?!) […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 11 марта 1899 г.]

Суббота, вечер

[…] Сегодня побывала у Бебеля (разумеется, предварительно письменно известив его). Он был очень мил, невероятно хвалил мои статьи, сказал, что после них с Ш[иппелем] покончено, но… но сам он ничего делать не хочет. […]

Меня он просит писать против Эдэ [Бернштейна] как можно резче. «Скажите ему, что он больше не принадлежит к партии, этого ему еще никто не говорил».  […]

Брошюру Берн [штейна] [ «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии»] я уже получила. Полемика его со мной затрагивает: 1. кризисы, 2. картели, 3. кредиты. Объем [брошюры] — двенадцать страниц, и она начинается словами: «Этот поставленный мною в первой статье вопрос о социалистической теории кризиса вызвал различные нападки. В частности, он побудил фройляйн д-ра Розу Люксембург в опубликованной в «Leipziger Volkszeltung» — в сентябре 1898 года серии статей прочесть мне курс лекций по кредитному делу и о способности капитализма к приспособлению. Поскольку эти статьи, которые затем перекочевали и в некоторые другие социалистические газеты, являются истинным образцом ложной, но одновременно с большим талантом применяемой диалектики, мне кажется уместным коротко остановиться здесь на них».  Далее он пишет о моем блестящем фейерверке  диалектики и т. д. В целом же — неубедительные возражения. Закажи немедленно эту книгу (возражения мне начинаются на странице 70) и садись за работу. […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 15 апреля 1899 г.]

[…] Итак, впечатление, произведенное статьями [ «Социальная реформа или революция?» в «Leipziger Volkszeitung»] [22], великолепно. 1. Ты можешь осознать это по тому уважительному  тону, в каком «Vorwarts» (!) недавно дал обобщенное изложение моих трех последних статей. 2. Ш[ёнланк] прочитал мне письмо Клары [Цеткин], она дословно пишет: «Статьи Розы превосходны. Я предлагаю Вам издать их вместе с первой серией в виде брошюры. Это не только полезно, но и очень необходимо. Наша агитационная литература в высшей степени бедна и содержит почти одни только речи в рейхстаге и т. п. Здесь же видно не только принципиальное разъяснение, но и боевое политическое настроение».  3. Ш[ёнланк] получил письмо от Моттелера, который пишет ему: «…именно потому (так как он не согласен с Эдэ [Бернштейном]) я говорю тебе сегодня с совершенно особым удовлетворением, что с актуально-агитационной точки зрения мне ваши статьи, подписанные «Р. Л.», представляются во всех отношениях наилучшими из всего, что в настоящее время в споре с Б [ернштейном] было сделано для практического применения в классовой борьбе в целях борьбы за простого человека».  Все подчеркивания принадлежат ему, а этот человек действительно немного знает партийные круги. […]

Бебель и Зингер хвалят статьи сверх всякой меры. Узнав о плане выпуска брошюры, Бебель сразу сказал Ш[ёнланку]: «Так позаботьтесь же о том, чтобы все делегаты получили ее к съезду…»  […] Издание выйдет в элегантном  оформлении.

Докторский титул послужит рекламой: это импонирует рабочим и нравится им. Название, говорящее об «оппортунизме», невозможно, ибо это непонятное для масс слово, в то время как «Социальная реформа или революция?»  — весьма популярно и привлекательно. […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 19 апреля 1899 г.]

[…] У меня как раз свободная минута — отправила корректуры [брошюры]. […] Именно форма  изложения не удовлетворяет меня, я чувствую, что «в душе» у меня зреет совершенно иная, оригинальная форма, которая рождается не из формул и шаблонов, а прорывается сквозь них — разумеется, только силой духа и убежденности. У меня потребность писать так, чтобы воздействовать на людей подобно молнии, проникать в их головы, самовыражаясь не посредством патетики, а широты взгляда, мощи убеждения и силы выражения мыслей.

Но как, чем, где? Этого я еще не знаю.

Смейся сколько хочешь, я останусь холодной,  но скажу тебе, что чувствую с непреодолимой уверенностью: что-то сдвинулось,  что-то рождается.

Ты, конечно, скажешь: гора мучится родами, она скоро родит мышь.  Пусть так. Посмотрим. […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин, 27 апреля 1899 г. ] Четверг

[…] Уже и не помню, сообщала ли я тебе, что К. К. [Карл Каутский] устроил у себя дома мою встречу с М[ерингом], мы договорились об этом на собрании, проведенном Кларой [Цеткин]. […] NB, что Бебель будет говорить [на съезде] в Ганновере о Бернштейне — огромная государственная тайна. И Клара, так же как и Бебель, обязала меня не проронить об этом ни звука, в том числе и Ш[ёнланк] у (!). Что касается пункта 6 милитаризме, то о том, кто выступит с докладом, не известно ничего. Клара хочет предложить меня, «чтобы позлить Ауэра».  Разумеется, из этого ничего не выйдет. […]

Уже поступают заказы на мою брошюру от различных буржуазных книжных магазинов. Партия уже взяла тысячу пятьсот экземпляров.

От Меринга, которому я недавно послала брошюру с дарственной надписью, вчера получила следующее письмо:

«Уважаемая госпожа! Считаю себя в высшей степени обязанным поблагодарить Вас за Ваш дружеский подарок с посвящением. С огромнейшим удовлетворением читал Ваши статьи в «Leip-ziger Volkszeitung» и очень рад тому, что еще раз смогу проштудировать их все вместе; они стоят в первом ряду работ против Бернштейна. с уважительным приветом

Ваш Ф. М.»

Бебель передал мне через Клару, что «в Ганновер все мы обязательно должны приехать»  и что «все мы должны заранее договориться о плане кампании».  Все это прекрасно, но, как только дело у них в Ганновере пойдет на лад,  он, как и К. К, сразу же охладеет и будет стараться оттеснить меня «от стола».  В этом отношении я уже знаю их как свои пять пальцев, но это неважно. (Вспомни о Зингере, который не хотел [в Штутгарте] дать мне слово по вопросу о таможенных пошлинах, сказав мне: «Мы предпочитаем все-таки решить этот вопрос внутри партии»,  то есть в своем клане.  Вот у них всегда так: горит лавка — зови еврея, пожар погашен — еврей, пошел вон! Поэтому я никак не переоцениваю эту восторженность и эти приглашения и заставляю просить себя трижды, прежде чем иду на сближение.) Одна только Клара — искренняя и честная женщина. […]

P. S. Рейнско-вестфальская «Arbeiter-Zeitung» от 23-го пишет в статье «Спор вокруг Бернштейна»: «…в критике бернштейновской работы партийная пресса разделилась на два лагеря. Наряду с Каутским решительный фронт против Бернштейна в первую очередь образуют Парвус и Люксембург. Благодаря перепечатке их статей другими партийными газетами, тем самым игнорирующими другие точки зрения, взгляды названных лиц приобрели самое широкое распространение и, как можно предполагать, найдут поддержку большинства и на Ганноверском съезде».

NB. Ни К. К., ни Парвуса не перепечатала ни одна  партийная газета.

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Берлин], 1 мая 1899 г.

[…] Твой совет «во что бы то ни стало добиваться реферата»  [на съезде в Ганновере], видит Бог, просто ребяческий. Удивлена тем, что ты уже длительное время все еще даешь мне такие непрактичные советы, и это — в таком важном деле. Неужели ты действительно думаешь, что есть хоть малейший шанс, что доверят сделать реферат человеку, который всего только год как участвует в движении и который дал знать о своем существовании лишь несколькими, скажем даже отличными, статьями?  […] Правда, в нынешний момент — Бернштейн — это исключительная ситуация. Но ты, кажется, опять думаешь, что именно он сейчас — пуп земли [25] и что если не теперь — то все пропало. Это глупость. Партия именно теперь (в последние два года) вступает в круговорот все более трудных задач, все более опасных явлений; еще будет тысяча и тысяча случаев шаг за шагом показать свою силу и незаменимость. При этом я вовсе не собираюсь ограничиваться критикой;  напротив, я имею намерение и желание позитивно двигать вперед дело  — не личности, а само движение в целом, подвергнуть пересмотру всю реальную работу, агитацию, практику, показать новые пути (насколько таковые найдутся) и т. д. — одним словом, быть постоянным импульсом движения. […] Надо поставить на ноги всю устную пропаганду и печатную агитацию, которая окаменела в старых формах и больше почти ни на кого не действует, вообще вдохнуть новую жизнь в прессу, в собрания и брошюры.

Все это я тебе пишу в спешке, беспорядочно, чтобы показать тебе, что происходящее вокруг меня рассматриваю не беспланово, не безраздумно, а во-вторых, чтобы напомнить тебе, что Бернштейном и Ганновером мир еще не кончается. А насчет того, что быть идеалистом в германском движении — смешно, с этим я не согласна, ибо, во-первых, и тут тоже есть идеалисты — прежде всего огромная масса самых простых агитаторов из массы рабочих и даже среди вождей: например, Бебель.  […]

 

ЛЕО ИОГИХЕСУ

[Фриденау, 24 сентября 1899 г.]

[…] К. К. [Карл Каутский] заметил в моих статьях к предстоящему съезду партии  в Ганновере, что я подталкиваю  Бебеля, и рассмеялся: «Сделали Вы это весьма ловко!»  Вообще он чувствует во мне будущего leader и хочет на меня опереться. Что ж, пусть!

[…] Что касается Ганновера, то я чувствую себя совершенно спокойно и уверена в себе: знаю, что буду делать, и рассчитываю на успех. […] За меня можешь быть совершенно спокоен!  Ведь я больше не новичок,  как в Штутгарте, и лицом в грязь не ударю! [26] […]

 

АВГУСТУ БЕБЕЛЮ

[Фриденау], 11 октября 1902 г.

Глубокоуважаемый товарищ!

Хотя я и не хочу сейчас, перед началом [парламентской] сессии, отнимать у Вас столь драгоценное время всякими пустяками, мне все же настоятельно необходимо ответить на Ваше дружеское письмо от 10-го несколькими строчками

Мне очень важно, чтобы у Вас не осталось ошибочного предположения, будто я и впрямь склонна разыгрывать из себя оскорбленного человека или же, слепо нанося удары направо и налево оказаться на «скамье изоляции».

Если бы я хоть как-то была склонна обижаться, то, право же, поводов у меня для этого было предостаточно, начиная с моего первого выступления в германском движении, с партийного съезда [1898 года] в Штутгарте. Но, несмотря на странный прием, оказанный мне, как и другим ненемцам, товарищам не «de la maison» («Своим, из своего дома» — франц .), притом не только со стороны оппортунистов,  я до сих пор никогда не уклонялась от ударов, не помышляя ни затаить обиду в укромном уголке, ни удалиться в действительно милый мне уголок спокойных научных исследований’

Уверяю Вас также, что я не поддаюсь слепому чувству В истории с польской статьей я тоже была вполне готова получить от Вас резкий ответ и, возможно, услышать кое-что лично мне неприятное; однако, обдумав все, я решила, что по существу  я тем не менее остаюсь права, а открытый спор в любом случае пойдет на пользу нашему делу. […]

Да, я действительно послала в Лейпциг просьбу об отставке если бы я могла рассказать Вам о различных перипетиях моих отношений с «Leipziger Volkszeitung», а точнее, с Мерингом*, показать письма и т. д., поведать то, что вызывает протест у меня в душе, Вам стало бы ясно, что затеяла я этот спор не как-то преднамеренно, что шла я на это не сама по себе, а меня к этому толкали. Уже с июня меня шаг за шагом вытесняли из Л[ейпцига] а если я в чем-то и согрешила, то, пожалуй, только в том что проявляла то овечье терпение, с каким я в этом случае, считаясь с личной дружбой, давала постепенно вытеснять себя вместо того чтобы сразу же уйти в отставку.

Но все это я доверительно сообщаю только в свое оправдание перед Вами.

С наилучшим приветом Р. Люксембург

 

 

Раздел второй

Революция 1905–1907 гг. в России и Польше

 

 

В отношении России я целиком придерживаюсь мнения Розы. Дело великолепно продвигается вперед, и я чувствую себя этим освеженным. Бернштейнианство раньше времени состарило и утомило меня. А русская революция делает меня на десять лет моложе. Я никогда не работал так ясно, как сейчас.

Карл Каутский, 1905 г.*

 

 

Революция [1905 г. ] в России*

 

 

I

 

Развитие революционных событий в царской империи после перемещения пролетарского восстания из Петербурга* в русскую провинцию, а также в литовские и польские области не оставило сомнений, что в империи кнута происходит сейчас не стихийный, слепой бунт угнетенных рабов, а имеет место истинно политическое движение классово сознательного пролетариата, которое развернулось совершенно единообразно и в теснейшей политической взаимосвязи по неожиданному сигналу из Петербурга. Повсюду во главе движения встала теперь социал-демократия.

И это соответствует естественной роли революционной партии при вспышке открытой политической массовой борьбы.

Завоевать себе в ходе революции  руководящую позицию, умело использовать первые победы и поражения стихийных восстаний, чтобы, находясь в струе, овладеть самим потоком, — такова задача социал-демократии в революционные эпохи. Управлять и дирижировать не началом,  а завершением,  результатом революционного подъема — вот единственная цель, которую может разумно ставить перед собой политическая партия, если она не хочет предаваться ни фантастическим иллюзиям преувеличения своих возможностей, ни вялому пессимизму.

Но насколько более всего удастся решить эту задачу, насколько доросла  до такой ситуации социал-демократия, зависит от того, насколько партия сумела обеспечить свое влияние на массы в дореволюционные времена, насколько ей еще раньше удалось создать прочное ядро из рабочих, ясно видящих цель и политически воспитанных, сколь велик результат проведенной ею разъяснительной и организаторской работы. Нынешние события в Российской империи можно оценить и понять только в свете предшествующих судеб рабочего движения, только из перспективы всей 15-20-летней истории социал-демократии.

Если ставится вопрос, какова доля социал-демократии в нынешнем революционном подъеме, то прежде всего следует констатировать, что издавна и до последних дней в самой России вообще никто, кроме социал-демократии, не заботился о рабочем классе, о повышении его культурного и материального уровня, о его политическом просвещении. Собственная промышленная и торговая буржуазия сама как класс не сумела дотянуться даже до слабосильного либерализма, а дворянско-либеральные аграрии брюзжали по своим углам, политически продвигаясь лишь по узкой стезе добродетели между «страхом и надеждой». В политические воспитатели промышленного пролетариата они вовсе не годились. Поскольку радикальная и демократическая интеллигенция заботилась о русском «народе», а она особенно усердно занималась этим в 70-80-е годы, ее деятельность и симпатии направлялись исключительно на сельское население, на крестьянство.  Русские либералы и демократы пытались вести культурную работу как врачи в деревнях, статистики в земствах, сельские учителя, помещики. Крестьянин, «матушка-земля» — вот в чем вплоть до 90-х годов видела интеллигенция центральный пункт подъема России и ее политического будущего. Городской промышленный пролетариат вместе с современным капитализмом, напротив, считался чем-то чуждым сути русского народа, элементом разложения, больным местом народного бытия. Еще в первой половине 90-х годов идейный глава оппозиционной России, ныне умерший блестящий писатель Михайловский вел настоящие литературные походы против марксистского учения о социальном значении промышленного пролетариата, доказывая, скажем, на примере городских уличных песенок и тому подобного, что фабричный пролетариат прямо ведет к моральной и умственной деградации русского «народа».

В том же русле двигалась также вплоть до 90-х годов социалистическая  мысль в России. Террористическое движение старой «Народной воли», которое в своей теории опиралось преимущественно на фикцию крестьянской коммунистической сельской общины и ее социалистическую миссию, продолжало еще до конца 80-х годов оказывать воздействие на революционные круги и удерживало развитие мысли в кругозоре старого, не расположенного к пролетариату народничества, хотя политическая  кульминация террористической тактики была пройдена еще в 1881 г. убийством царя Александра II.

В таких условиях следовало сначала вообще добиться для современного городского пролетариата общественных и исторических гражданских прав, доказать его социальное и экономическое значение, дремлющие в нем зачатки будущей революционной силы, а также «особую взаимосвязь рабочего сословия» с политическим освобождением России от царизма. Одна только эта задача, горячая теоретическая, литературная борьба с народническими, антикапиталистическими теориями за право капитализма на существование и за роль современного пролетариата в русском обществе потребовала почти целого десятилетия.

Только в начале 90-х годов террористические традиции и народнические предрассудки русской интеллигенции были настолько преодолены и учение Маркса укоренилось так широко в умах людей, что смогла начаться социал-демократическая практика.

Но тут только и начались трудности и мучительные плутания практики. Поначалу она, естественно, приняла форму тайной пропаганды в небольших замкнутых рабочих кружках. Сначала необходимо было осуществить самое общее просвещение совсем еще необученного пролетария, дать ему элементарнейшие основы образования, прежде чем он станет восприимчивым к социал-демократическому учению. Таким образом, пропаганда поневоле оказалась связанной с общей просветительской работой и превратилась в дело чрезвычайно трудное, медленно продвигающееся вперед. В течение ряда лет кружки по 5, 10, 20 рабочих поглощали лучшие, собственно, все силы социал-демократической интеллигенции. Благодаря той добросовестности и тому усердию, с какими в России та или иная господствующая форма агитации постоянно доводится до крайности, до абсурда, в кружковую агитацию вскоре проник неизбежный элемент педантизма, и вскоре социал-демократия заметила, что социализм между тем превратился в кружках почти в карикатуру на марксово учение о классовой борьбе. Рабочие становились в кружках не классово сознательными борющимися пролетариями, а, так сказать, учеными раввинами социализма, превращались в натасканные образцовые экземпляры просвещенных рабочих, которые не только не вносили движение в широкие массы, а, напротив, вырванные из своей родной почвы, отчуждались от масс.

С «жесткой основательностью» первая фаза социал-демократической работы была подвергнута самокритике, высмеяна и отброшена прочь. Вместо изолированного «кустарничества» в социалистических кружках и занятия «учеными делами» к середине 90-х годов был выдвинут лозунг: массовая агитация,  непосредственная борьба. Но то была массовая агитация и массовая борьба в условиях абсолютизма, без каких-либо политических форм и прав, без возможности сблизиться с массами, без права союзов и собраний, без права создания коалиций; она казалась квадратурой круга, безумной идеей. Однако вскоре именно на примере России проявилось, насколько материальное общественное развитие могущественнее и хитроумнее всяких «законностей», которые внушают такую священную робость и благоговение некоторым западноевропейским социал-демократам с их застывшим желтым пергаментным ликом. Массовая борьба, массовая агитация в условиях абсолютизма оказались возможными, а квадратура круга была ранее всего решена в Польше,  где уже в начале 90-х годов возникла первая социал-демократическая организация*, которая, правда действуя больше эмпирически и ощупью, посвятила себя экономической борьбе и сумела вызвать к жизни активное массовое движение. Примеру Польши последовала Россия, и вскоре социал-демократические профсоюзы оказались на седьмом небе. Благодаря свежей и бодрящей агитации на почве непосредственных материальных потребностей массы действительно были приведены в движение, и после длинного ряда мелких и более крупных забастовок агитация увенчалась огромной стачкой 1896 г. в Петербурге. Руководимый исключительно социал-демократами, этот массовый взрыв казался вершиной, дающей блестящий пример новой, второй фазе агитации. Но тут снова появилась загвоздка. Быстро прыгающая по ухабам повозка русской социал-демократии на сей раз угодила на следующей же развилке в опасную аварию: если в Польше первая, «экономическая» фаза массовой агитации была пройдена уже в 1893 г., вылившись в определенно политическое социал-демократическое движение, то в России при рьяной массовой агитации из нее неожиданно почти полностью исчезли как политика, так и социализм, а то, что осталось, было нередко чистейшей профсоюзной возней, считавшей идеалом ничтожное повышение зарплаты и переговоры с фабричными инспекторами вместо борьбы против буржуазии. И, как прежде, отдельные рабочие в кружках подводились к Марксу через учебные курсы лекций, а нередко и небольшим обходным путем через Дарвина, а также фогтовских кольчатых червей и ленточных глистов, так теперь все рабочие, словно огромный школьный класс, должны были воспитываться в духе классовой борьбы посредством наглядного обучения, дабы они, благодаря жандармам и полицейским побоям при стачках, сами по себе приходили к хитрой мысли о необходимости ликвидации абсолютизма. Таким образом были в известной мере подготовлены зубатовские эксперименты* правительства, ставленники которого затем в разрешенных властями рабочих союзах настойчиво бубнили те же самые советы, какие рейхсканцлер граф Бюлов недавно дал в рейхстаге бастующим горнякам Рейнской области.

Метод агитации был в третий раз подвергнут беспощадной критике, и конец 90-х годов характеризуется резким поворотом к ясной политической  массовой агитации. И почва оказалась столь благодарной, столь хорошо подготовленной, что идея политической борьбы стала подобна удару молнии. С начала 1901 г. открылась новая фаза — фаза политических массовых демонстраций,  примкнувших к университетским волнениям. Словно избавительная, освежающая гроза прокатились уличные демонстрации по городам: с Севера, из Петербурга, на Юг, с Запада, из Варшавы, на Восток, в далекую Сибирь, в Томск и Тобольск. И опять вновь разбуженные силы разразились массовой стачкой — на этот раз массовой политической забастовкой  на Юге, в Ростове-на-Дону,  в 1902 г[27] Здесь день за днем под открытым небом проходили народные митинги с участием 10–20 тысяч рабочих, окруженных солдатами, и свежеиспеченные социал-демократические народные ораторы экспромтом произносили зажигательные речи, а десятки тысяч людей кричали «ура» социал-демократии, провозглашали свержение абсолютизма.

Уже четвертый раз движению грозил тупик. Ведь в здоровом движении в самом по себе заложено то, что оно, если не желает пойти вспять, должно непременно шагать вперед, развиваться, нарастать. А теперь русское рабочее движение жило бурно и интенсивно. После первого цикла политических уличных демонстраций перед русской социал-демократией вскоре встал пугающий вопрос: что дальше? Нельзя же непрерывно только «демонстрировать». Демонстрация — лишь момент, увертюра, вопросительный знак. Ответ  не спешил сорваться с уст социал-демократии — он был нелегок.

Тут пришла война.* А с ней сам собой пришел и ответ. То самое слово, которое в трезвой, спокойной атмосфере серых будней является чем-то банальным, звучит каким-то бахвальством, пустой фразой, — революция,  это слово стало в России с началом войны тем лозунгом, который пробудил все живые умы, все жизненные тона и нашел в рабочем классе самый звонкий отзвук. Социал-демократия всей империи, в гармоничном унисоне с событиями войны и используя аккомпанемент маньчжурской канонады, агитировала за идею революции, открытой уличной борьбы, восстания пролетариата против царизма. Все статьи социал-демократических газет — русских, польских, еврейских, латышских, — все собрания выливались в лозунг: пролетарское восстание против царизма.  Агитировать приходилось с несколько затаенным дыханием и некоторым стеснением в груди. Ведь нет ничего более простого, чем революция, которая уже произошла, и нет ничего более чертовски трудного, чем такая, которая еще должна быть «сделана». Революцию призывали тысячи голосов — и она пришла.

Пришла, как она приходит всегда: «неожиданно», хотя и готовилась в течение почти двух десятилетий, неслышно, внезапно, как растущий прилив, который несет на своей высоко вздымающейся злобно-мутной волне всяческий захваченный по пути хлам и бревна.

Тот, кто думает, что бревна, влекомые бурным потоком, управляют им, пусть себе верит, что батюшка Гапон является зачинателем и руководителем пролетарской революции в России.

 

II

 

Достаточно хотя бы немного знать историю социал-демократического рабочего движения в Российской империи, чтобы стало заранее ясно: нынешняя революция, какие бы формы она вначале ни принимала и какие бы внешние поводы ее ни вызвали, отнюдь не «выстрелена из пистолета», а исторически выросла из социал-демократического движения по всей стране. Она представляет собой нормальную стадию, естественную узловую точку в развитии социал-демократической агитации, такую точку, в которой количество вновь перешло в качество — в новую форму  борьбы, в ускоренное воспроизводство на более высокой ступени социал-демократических массовых выступлений в Петербурге в 1896 г. и Ростове-на-Дону в 1902 г.[28]

Если окинуть взглядом почти 15-летнюю историю социал-демократической практики в Российской империи, она окажется не резким зигзагообразным курсом, каким она может субъективно  представляться действующим там социал-демократам, а вполне логичным развитием, в котором каждая более высокая стадия вытекала из более отсталой, без чего оно было бы даже немыслимо. Сколь горько ни критиковали позднее сами социал-демократы начальную фазу замкнутой кружковой пропаганды, несомненно, именно этот неприметный сизифов труд создал в пролетариате многочисленный костяк просвещенных индивидов, который затем стал носителем и опорой массовой агитации на почве экономических интересов. Точно так же только эта интенсивная экономическая агитация настолько расшевелила дальнейшие слои рабочего класса, настолько широко внесла в них идею классовой борьбы, что ярко выраженная и резко акцентированная политическая  агитация нашла для себя благодатную почву и таким образом смогла развязать ряд крупных уличных демонстраций. И все эти ступени развития, в их совокупности, во всей их нарастающей интенсивности и во всем постоянно растущем объеме агитации, именно они создали сначала ту сумму политического просвещения, ту способность к действиям и то революционное напряжение, которые привели к событиям [9] 22 января и следующей недели. Несомненно, исключительное и прямое дело рук социал-демократии  то, что она, несмотря на всю национальную травлю, ведущуюся абсолютизмом, настолько сильно развила чувство политической классовой солидарности всех пролетариев царской империи, что петербургское восстание послужило сигналом к единодушному выступлению рабочего класса по всей стране, как в собственно России, так и еще более в Польше и Литве, к восстаниям с общей целью, с общими требованиями.

Дело, разумеется, не в том, чтобы оправдывать  пройденный социал-демократическим движением в России исторический путь как самый лучший, единственно и действительно хороший. Вероятно, — особенно теперь, постфактум — можно было бы найти куда более короткий и лучший путь. Но поскольку общественная история — всегда премьера, всегда спектакль, который дается один лишь раз, то — особенно перед социал-демократией — встает прежде всего задача научиться понять в их внутренней логике действительные  пути рабочего движения, те пути, какие имеют или имели место в каждой стране.

Правда, большую роль в этих явлениях сыграли военные события  и ставший невыносимым гнет абсолютизма. Проделанная социал-демократией предварительная работа выразилась уже в том, что момент нынешней войны смог вызвать такой взрыв, что гнет абсолютизма стал субъективно  совершенно непереносимым для огромной массы промышленного пролетариата; ведь объективно  он оставался неизменным. Не менее разрушительная для официальной России Крымская война в свое время привела лишь к фарсу «либеральных» реформ, и фарс этот был одновременно ликвидацией и эквивалентом той политической силы, которую смог породить сам русский либерализм.  Русско-турецкая война*, которая по варварскому манипулированию десятками тысяч пролетарских и крестьянских жизней ничем не отставала от нынешней и в свое время вызвала сильное брожение в обществе, лишь ускорила появление террористической «Народной воли», которая на примере своего блестящего, но короткого и бесплодного жизненного пути показала, какую политическую власть может создать революционная интеллигенция,  опираясь на демократические и либеральные круги «общества». Появление партии систематического политического террора было, однако, с самого начала продуктом разочарования в способности русских крестьянских масс  к организации и действию. Тем самым и этот общественный класс царской империи доказал свою историческую инертность.

И только нынешняя  война смогла словно по мановению волшебного жезла вызвать революционное массовое движение, которое затем заставило дрожать всю крепость абсолютизма. Именно потому, что нынешняя война нашла по всей империи уже разбуженный почти десятилетней агитацией и просвещенный современный рабочий класс, он оказался в состоянии впервые в истории России сделать из войны революционные выводы, осуществить революционное действие.

И только на основе этого социал-демократического рабочего движения либеральные веяния и демократические течения интеллигенции, прогрессивного дворянства обрели плоть и кровь, значение и энергию. Пролетарская революция пришла как раз в нужный момент, а именно тогда, когда ее нынешние предшественники — либеральная земская акция и банкетная кампания демократической интеллигенции в России — грозили провалиться из-за собственного бессилия, когда все оппозиционное движение внезапно достигло опасной мертвой точки, которую реакция с присущим ей верным нюхом господствующего слоя сразу же уловила и собралась задавить твердым сапогом. Но мускулистая рука масс одним рывком двинула повозку вперед, сообщив ей такую скорость, что она не может остановиться и не остановится до тех пор, пока абсолютизм не будет лежать раздавленным под ее колесами.

В царской империи социал-демократия тоже не является тем, кто пожинает то, что сеяли другие; напротив, именно ей  принадлежит революционный посев, это она проделала гигантскую работу по распашке пролетарской почвы. А урожай принадлежит всем прогрессивным элементам буржуазного общества, и не в последнюю очередь — интернациональной социал-демократии.

 

Эпохальные события

 

 

I

 

Эпохальные события в Петербурге вызвали в рядах просвещенного германского рабочего класса не только самое глубокое возбуждение, самое горячее возмущение творимыми режимом кнута убийствами и самую братскую, самую теплую симпатию к героически борющемуся русскому пролетариату. Они выдвинули также ряд вполне оправданных вопросов  о характере, значении, причинах, перспективах русского революционного движения. Уяснить себе прежде всего внутренний смысл,  политическое, историческое содержание  этого движения — вот наша первая задача.

Старик Либкнехт говорит в своих воспоминаниях о Карле Марксе, что для Маркса политика была прежде всего предметом изучения. И в этом Маркс должен быть для всех нас примером. Как социал-демократы мы являемся, да и должны быть, вечными учениками,  а именно учениками в школе великой учительницы — истории.  Особенно для нас как революционной партии каждая революция, которую мы переживаем, это кладезь исторического и политического опыта, призванного расширить наш идейный горизонт, сделать нас более зрелыми для достижения наших конечных целей, для решения наших собственных задач.

Поэтому и позиция германской социал-демократии в отношении событий в России должна отличаться от позиции буржуазных партий и не только тем, что мы ликуем там, где реакционеры злобствуют или же боязливо-либерально колеблются между радостью и подавленностью, а прежде всего тем, что мы полностью схватываем и понимаем внутренний смысл событий там, где они без всякого разумения воспринимают лишь внешнее, только столкновение материальных сил, только политический гнет и возмущение.

Важнейший вопрос, который, естественно, должен больше всего интересовать нас как социал-демократов, как партию сознательного  вмешательства в процесс общественной жизни, таков: была ли Петербургская революция стихийной, слепой вспышкой народного гнева, или же в ней присутствовали сознательное руководство и планомерная акция? А если да, то какие факторы, классы, партии играли здесь решающую роль и какова была в этом движении особенно роль социал-демократии?

На первый взгляд возникает склонность считать Петербургское восстание совершенно бесплановым слепым бунтом, который, с одной стороны, вспыхнул совершенно неожиданно для всех под непосредственным воздействием военных событий *, а с другой, поскольку заходит речь о руководстве и сознательном влиянии, полагать, что таковое было в руках элементов, не имеющих с социал-демократией ничего общего. Ведь факт, что во главе Петербургского восстания стояло основанное с дозволения жандармерии легальное «Собрание русских фабрично-заводских рабочих», которое власти создали и терпели с намерением лишить социал-демократию влияния. Да и кроме того, это «Собрание», как и все восстание 22 января, возглавлял человек, который, будучи помесью пророка и «демагога», живо напоминает немецкой публике мистические персонажи Толстого.

Тем не менее вывод, который опирался бы лишь на такие внешние признаки, был бы совершенно ложным. В революционные моменты, чтобы правильно понять их, надо заранее подходить к ним с правильной меркой,  с такой меркой, которая не может быть взята из мирных времен, из повседневной, и будничной работы и особенно из будней парламентарных  стран. Подлинная революция, крупное массовое восстание никогда  не является, никогда не может быть  искусственным продуктом сознательного, планомерного руководства и агитации. Можно содействовать приближению революции, разъясняя ее объективную необходимость тем классам общества, которым предопределено стать носителями этой революции. Можно заранее предопределить общее направление  революции, по мере сил разъясняя революционным классам их задачи и социальные условия исторического момента. Можно ускорить начало революции, используя для усердной и умелой агитации все революционные моменты, ситуации, чтобы подтолкнуть народные классы к политическому выступлению.

Но совершенно невозможно, когда революция уже разразилась, управлять ею по команде, особенно в первой ее фазе;  совершенно невозможно назначить стихийное выступление огромной массы на какой-то определенный день, на определенный час — словно театральную премьеру, — и столь же невозможно командовать устремляющимися на улицу массами, будто ротой вымуштрованных солдат, шествующих парадным маршем. Представление о так называемой «руководимой» революции неисторично уже по той причине, что оно предполагает начало революционной бури только в тот момент, когда вся участвующая народная масса политически просвещена до последнего человека, более того, даже состоит в организации и подчинена руководству определенных органов. Но на самом деле взрывы классовой борьбы никогда не ждут до тех пор, пока по вышеприведенной схеме не будет спокойненько, как по ниточке, завершена «подготовительная работа». Ведь накопившаяся, аккумулированная энергия инстинктивной, наполовину неясной классовой оппозиции в народе обычно намного больше, чем предполагают сами агитаторы. А сама революция — незаменимая школа, которая лишь в боевом штурме устраняет остатки неясности в представлениях масс, и то, что еще вчера, возможно, было их инстинктом  и смутным стремлением, в огне событий выковывается в политическое сознание.

Поэтому во всех  революциях мы видим, что в первый момент они приносят с собой всяческие неожиданности, что в них проявляются совершенно случайные влияния, участвуют и даже выходят на поверхность случайные, временные руководители, которые некритичному наблюдателю могут показаться вождями и носителями революций, тогда как в действительности они — лишь ведомые ею. К таким типичным случайным лидерам революции, полагающим, что это они двигают ее, в то время как она ведет их, несомненно, принадлежит и петербургский священник Гапон. Но прежде всего к таким явлением относится само «Собрание рабочих», основанное с благословения абсолютистского правительства. И было бы непростительной поверхностностью и близорукостью оценивать характер всего Петербургского восстания по тому, что во главе его поначалу шагал священнослужитель с крестом, с портретом царя. Такие привходящие влияния, даже если они в первый момент находят благодатную почву в традиционных, отсталых представлениях большой массы, с неистовой быстротой преодолеваются  и отбрасываются  в бурном ходе революционных событий. Масса, которая еще вчера верила в царя и, вероятно, вышла на улицу с полурелигиозным чувством, сегодня уже излечена от всех иллюзий так быстро и основательно, как ее не смогли бы излечить целые годы и десятилетия социалистической агитации.

Но в той же самой мере, в какой отбрасываются такие мешающие примеси, такие пережитки отсталого мировоззрения — а это, как уже сказано, в революционные эпохи дело нескольких недель, даже дней, — отодвигаются в сторону и случайные вожди и влияния, а руководство естественным образом все более переходит в руки того крепкого ядра революционных масс, которое с самого начала ясно видит цели и задачи, т. е. в руки социал-демократии.  С тех пор именно она — одна-единственная, кто сохраняет свое превосходство, кто находится на высоте положения именно потому,  что она не разделяла и не питала жестоко разрушенных иллюзий, а также потому, что она видит дальше, показывает дальнейший  путь обычно настороженной и подавленной после первого поражения массе, наполняет ее мужеством, надеждой и уверенностью в конечном успехе, в железный императив  революции и ее победы.

 

II

 

Если оставить в стороне внешние формы проявления, а именно первые моменты революции в Петербурге, то она предстает как современное классовое восстание с ярко выраженным пролетарским характером.

Прежде всего тот факт, что петербургские рабочие направились с просьбой  о политических свободах к царю в надежде, что его понимание и доброта помогут им чего-нибудь добиться, при ближайшем рассмотрении оказывается вовсе не таким уж важным, как это было воспринято повсюду под первым впечатлением. Определяющим является не вопрос, в какой форме  рабочие выдвинули свои требования, а вопрос: каковы были эти требования? И в этом отношении список политических реформ, который петербургское массовое шествие рабочих хотело представить царю, был недвусмысленным выражением их политической зрелости и классовой сознательности. Ибо список этот был не чем иным, как сведением воедино основных статей демократической конституции;  то была политическая программа русской социал-демократии, за исключением ее требования республики.

Но эти требования демократических свобод не были внушены петербургским рабочим ни священником Гапоном, ни его терпимым жандармами «Собранием рабочих», которое как раз и имело своей задачей удерживать рабочих вдали от «политики». Эти требования служили лейтмотивом политической агитации социал-демократии. И даже если бы не имелись достоверные сообщения очевидцев о том, как в последние бурные дни перед 22 января на собраниях гапоновского «Собрания» выступали в качестве ораторов социал-демократы, как умели они изложением своих взглядов систематически увлекать их за собой и таким образом становились действительными вождями движения, то и тогда выдвинутых петербургскими рабочими требований было бы достаточно, чтобы привести нас к убеждению: это восстание — продукт социалистической разъяснительной работы, это есть и может быть только результат длившейся десятилетия агитации, хотя чисто внешне оно и могло показаться делом нескольких дней.

Но не только текст  петербургских требований превосходил своей ясной решительностью и радикальным духом слабенькие, по большей части в каком-либо пункте двусмысленные петиции либеральных  съездов, банкетов и совещаний. Весь характер этих требований, а также их мотивировка  выразительно свидетельствуют об их пролетарском духе. Не забудем, что среди подлежащих немедленному  принятию мер, которых потребовали петербургские рабочие, на первом месте стоял восьмичасовой рабочий день.  Тем самым совершенно недвусмысленно выражалась социальная  сторона движения и классовая основа освободительной программы. Даже в самой петиции царю, которая была написана в качестве введения к требованиям, звучит как сильнейшая нота противостояние капиталистическим эксплуататорам;  необходимость политических реформ явно и по всему своему смыслу обосновывается классовым положением  рабочего класса, необходимостью иметь политическую и правовую свободу действий, чтобы получить возможность вести борьбу с эксплуатацией, осуществляемой господствующим капиталом.

В этом — чрезвычайно важный момент для оценки всего движения в России. К сожалению, в Западной Европе вообще слишком склонны рассматривать по историческому шаблону нынешнюю революцию в царской империи как по сути своей чисто буржуазную  революцию, даже если она в результате особого сочетания социальных моментов на деле вызвана и ведется рабочим классом. Представление, будто в настоящее время пролетариат в России действует только как исторический заместитель буржуазии, совершенно ложно. Такой простой механической смены места классов и партий в историческом процессе — как в кадрили — вообще быть не может. Именно потому, что сейчас в России имеется рабочий класс, притом в значительной мере классово сознательный, уже в течение многих лет просвещенный социал-демократией рабочий класс, который борется за буржуазную свободу, сам характер этой свободы и борьбы за нее приобретает совершенно своеобразный облик. Это уже не та борьба за правовые и политические гарантии для беспрепятственного экономического развития капитализма и политического господства буржуазии, какая велась в свое время во Франции, Германии и повсюду в буржуазных странах. Ныне это борьба за политические и правовые гарантии беспрепятственной классовой борьбы пролетариата против экономического и политического господства буржуазии.

Правда, формально и в конечном итоге нынешней революционной эпохи в России бразды правления, политическое господство захватит в свои руки не рабочий класс, а буржуазия. Но в самой этой политической ситуации в России в несравнимо большей степени, чем, к примеру, после Мартовской революции [1848 г. ] в Германии, будет заранее заключен глубокий раздор, то противоречие, которое станет определяющим для всего дальнейшего политического развития России. Однако и сам ход революционных событий, лишь в начале которых  мы в настоящее время находимся, может стать для социал-демократии особенно важным и запутанным.

Учитывая ту силу классовой сознательности и организации,  которую развернула революция со времени 22 января по всей империи, учитывая также то, что со дня первой кровавой бани в Петербурге все движение, несомненно, находится в руках социал-демократии (как в Петербурге, так и в провинции, как в русской Польше, так и в Литве и на Кавказе), революция, рассчитанная не на недели, а на годы, никак не может пойти дальше таким же путем, как, например, в «безумный год» в Германии. Рабочий класс, а значит, и социал-демократия будут призваны вмешаться в события гораздо более решительным образом, стараться добиться для пролетариата осуществления гораздо больших непосредственно классовых требований, чем это было возможно и имело место в какой-либо буржуазной революции. Дабы понять этот дальнейший ход событий, а также их взаимосвязь с исходным пунктом — Петербургским восстанием, равным образом необходимо уже первую вспышку революции оценивать не по случайным и преходящим формам ее проявления, а по ее внутреннему смыслу и содержанию как классовое восстание в высокой степени просвещенного современного пролетариата.

 

III

 

Уже в первый период революции в царской империи, который мы только что пережили, рабочий класс завоевал и обеспечил себе внутри общества положение ведущего  класса, причем в такой мере, как ни в одной из предшествующих революций. Правда, и революции нового времени во Франции, в Германии, в западноевропейских странах тоже были делом  трудового народа. Это его  кровь текла по улицам Парижа, Берлина и Вены, это его  сыны гибли на баррикадах, его  жертвами была куплена победа современного общества над средневековым феодализмом. Но трудящиеся массы были здесь лишь вспомогательным войском и орудием буржуазной  революции. Дух, направление, руководство революции всякий раз определяла буржуазия, а ее  классовые интересы были также и исторически движущей силой революционных восстаний.

В настоящее время положение вещей в России выглядит совершенно иначе. Правда, и в царской империи имеются и имелись с давних пор буржуазные оппозиционные течения и группы. В собственно России это был либерализм,  в западной зоне империи — национальная оппозиция, которая привела в прошлом, прежде всего в Польше, к двум мощным восстаниям — в 1831 и 1863 гг.* Но именно история борьбы с царизмом в последнее время показала полнейшее бессилие обоих этих течений.

Русский либерализм, «буржуазный» скорее в смысле непролетарский,  был с давних пор и остается поныне выразителем не капиталистически-буржуазного развития, а скорее оппозиции. С одной стороны — аграрного дворянства, которое как класс, экспортирующий зерно,  заинтересовано в свободной торговле и недовольно крайней политикой абсолютизма, установившей высокие покровительственные пошлины, наградившей его дорогими сельскохозяйственными машинами и затруднившей сбыт [зерна] за границей, раздражено тупым хозяйничаньем бюрократии, чинящей препятствия на каждом шагу. С другой стороны, добавляется оппозиция городской буржуазной интеллигенции, которая возмущена азиатскими методами подавления с помощью кнута всякого свободного научного исследования, печати, всей духовной жизни, а также крайне ожесточена против правящего режима из-за ужасающего материального обнищания широких слоев народа. К этому надо еще добавить разные частные и особые интересы буржуазных слоев и групп: городских и сельских органов самоуправления, свободную деятельность которых совершенно парализует неуклюжее вмешательство господствующей камарильи. Из всех этих элементов и возникло в недавнее время либеральное брожение, к которому после начала войны примешался еще и несомненно серьезно оскорбленный «патриотизм», так что это брожение внешне производило поначалу даже довольно импозантное впечатление.

Однако сколь мало это либеральное брожение само по себе поддерживалось серьезными, сильными классовыми интересами какого-либо буржуазного слоя, сколь малую опасность оно представляло для абсолютизма, показывает обращение с ним со стороны последнего. После непродолжительной «либеральной» игры периода Святополк-Мирского* деспотизм покончил со всякой либеральной «весной» лаконичной репликой, которую Николай II нацарапал карандашом на полях петиции земств о введении конституции, назвав просьбу «бестактной и наглой». Тут и делу конец! Либеральные анкеты, речи и резолюции были просто-напросто запрещены, а дворянско-интеллигентский либерализм, совершенно сбитый с толку, так и застыл в полном ошеломлении и растерянности. Остается фактом и должно быть категорически подчеркнуто то, что в момент, предшествовавший началу пролетарского восстания в Петербурге, либеральное брожение пришло в состояние застоя  и явно чувствовало себя полностью парализованным в результате козырного хода абсолютизма. Не выступи неожиданно на арену рабочий класс, либерализму пришлось бы в надцатый раз свертывать свои паруса и весь оппозиционный период закончился бы играючи добытым триумфом абсолютизма.

Но в мгновение ока вся декорация изменилась. Царизм, который только что обращался с кампанией либералов высокомерно en canaille («как с озорниками» — франц. ) и мог отчитывать их словно за юношескую дурацкую и «наглую» выходку, при первом же выступлении пролетарской массы посерел от страха и, лишь только рабочие собрались подступиться к нему со своими «прошениями», сразу же уразумел, что теперь вопрос для него стоит так: быть или не быть? И он немедленно, при первом же ходе, бросил на стол свою последнюю козырную карту: массовое убийство, открытую борьбу против пролетариата. Тем самым движение за свободу одним махом превратилось в прямой конфликт между абсолютизмом и рабочим классом, а буржуазно-дворянско-интеллигентский либерализм оказался оттесненным на второй план.

В еще большей мере это имело место в нерусских провинциях царской империи, особенно в Польше. Здесь национализм как сильное оппозиционное движение дворянства благостно почил уже со времени последнего восстания в 1863 г. Мощно пошедший в гору с 60-х годов в Конгрессовой Польше* капиталистический способ производства не только сломил дворянство с его сепаратистскими устремлениями, но и поставил во главе общества современную буржуазию, которая в интересах капиталистической погони за прибылью стала надежнейшей и усерднейшей опорой русского царизма. Тем не менее национальные традиции, хотя и полностью лишенные всякой активной живой силы и притом в совершенно расплывчатой форме, еще появлялись как привидения в сферах мелкой буржуазии и городской интеллигенции. Недавний революционный период в царской империи стал пробой огнем и для этих пережитков национальной оппозиции. Выяснилось, что в этих пережитках не осталось и следа живого политического порыва. Совершенно очевидно, что если какой-нибудь момент и был пригоден или словно специально создан для выхода на поверхность национального движения, то это должен был быть именно период внутреннего либерального брожения в собственно России. Вот теперь следовало тоже сказать свое слово, участвовать в протесте, использовать всеобщее возбуждение для выражения национальных стремлений. Ничего этого не произошло. В период открытых либеральных протестов, банкетов и резолюций именно Польша была единственной провинцией царской империи, где буржуазия, дворянство и интеллигенция равным образом вели себя пассивно, где не раздалось ни единого громкого голоса из какого-либо буржуазного или мелкобуржуазного слоя, выражавшего хотя бы либеральное стремление.

И только вместе с всеобщим восстанием польского рабочего класса,  чисто пролетарским восстанием солидарности с петербургским пролетариатом, Конгрессовая Польша тоже влилась в общий революционный поток царской империи. И это восстание было так же свободно от национального сепаратизма, как и восстание еврейского, латышского, армянского пролетариата в последние недели. Это было единое современное классовое движение чисто политического характера, которое соединило все группы рабочих в царской империи в одно боевое войско против деспотизма и обеспечило руководство обществом рабочему классу как единственному политически активному фактору.

 

В зареве революции*

 

Первомайский праздник в этом году впервые отмечается в революционной ситуации — в то самое время, когда важный отряд интернационального пролетариата ведет мощные прямые массовые бои за свои политические права. Данное обстоятельство должно и будет придавать особый характер Первомайскому празднику этого года. Не только в том смысле, что повсюду в докладах и резолюциях майских собраний борющийся пролетариат царской империи будет помянут несколькими словами симпатии. Нынешняя русская революция, если рассматривать ее не только с поверхностными чувствами симпатии, но и с серьезными размышлениями, это собственное дело  интернационального пролетариата, и она совершенно особым образом связана с подлинной сутью международного Первомая; она — важный этап на пути к осуществлению обеих основных его идей: восьмичасового рабочего дня и социализма.

Восьмичасовой рабочий день  с самого начала стал главным лозунгом нынешнего революционного восстания в Российской империи. Сформулированные в знаменитой петиции петербургских рабочих царю требования наряду с основными политическими правами и свободами включают в первую очередь немедленное введение восьмичасового рабочего дня. В грандиозной всеобщей забастовке, разразившейся вслед за петербургской кровавой баней во всей царской империи, а особенно в Русской Польше, восьмичасовой рабочий день являлся важнейшим социальным требованием. И в последующей, второй стадии стачечного движения, когда всеобщее восстание как политическая манифестация временно закончилось, чтобы уступить место длинному ряду частичных экономических забастовок, требование восьмичасового рабочего дня и здесь служило той красной нитью, которая проходила через борьбу в различных отраслях за повышение заработной платы, и представляло собой основной тон, объединяющий элемент, революционную ноту этих частных боев. Уже предыдущий первый период русской революции тем самым превратился в мощную демонстрацию под интернациональным первомайским лозунгом. Он, как никакой другой пример до сих пор, показал, сколь глубоко идея восьмичасового рабочего дня укоренилась во всех странах в качестве жизненного социального вопроса для мирового пролетариата.

Ни один человек в России не думал связывать главные политические цели нынешней революции специально с требованием восьмичасового рабочего дня, тем более выдвигать его на первый план. Во всей агитации, предшествовавшей началу революции, главный центр тяжести естественно и с определенной понятной односторонностью переносился на чисто политические требования: устранение самодержавия, созыв конституционного собрания, провозглашение республики. Пролетариат же поднялся как масса и инстинктивно сразу ухватился, наряду с политическими, за главное социальное требование восьмичасового рабочего дня; здоровое революционное массовое восстание как бы само собой откорректировало односторонность социал-демократической политически заостренной агитации и этим интернациональным, чисто пролетарским требованием превратило формально «буржуазную» революцию в сознательно пролетарскую.

Демократическая конституция, более того, даже республиканская конституция — это лозунги, которые по своему историческому содержанию в такой же мере могли быть выдвинуты буржуазными классами; они даже являются прямой собственностью буржуазной демократии. Поэтому рабочий класс России выступал на политической сцене только в качестве «заместителя» буржуазии. Но восьмичасовой рабочий день — это требование, которое могло быть выдвинуто только рабочим классом, которое не связано с буржуазной демократией ни традициями, ни по смыслу своему и, напротив, во всех странах еще ненавистнее, особенно носителю буржуазной демократии — мелкой буржуазии, чем крупнопромышленному капиталу. Итак, восьмичасовой рабочий день и в России является не лозунгом общности  пролетарских интересов со всеми прогрессивными буржуазными элементами, а лозунгом их противоположности,  классовой борьбы. Будучи неразрывно объединенным с политически-демократическими требованиями, он сразу же показывает, что пролетариат царской империи берет на себя «представительство» буржуазии в нынешней революции с полным сознанием своей противоположности  буржуазному обществу как борьбу класса, стремящегося к собственному окончательному освобождению.

В этом и состоит международное значение русской революции также для другой главной идеи Первомайского праздника — осуществления социализма. Связь между обоими лозунгами весьма тесна и непосредственна. Правда, восьмичасовой рабочий день сам по себе еще не есть «кусок социализма». Формально он — лишь буржуазная социальная реформа на почве капиталистического экономического строя. При своем частичном осуществлении, которое мы видим здесь или там, восьмичасовой рабочий день не означает еще переворота в системе заработной платы, а только поднимает ее на более высокую, современную ступень. Но как всеобщее интернациональное, законное правило  — такое, каким мы его требуем, — восьмичасовой рабочий день одновременно является радикальнейшей  социальной реформой, которая может быть проведена в рамках существующего строя. Это буржуазная социальная реформа, но, как таковая, вместе с тем — и та узловая точка, в которой количество уже переходит в качество, т. е. такая «реформа», которая, весьма вероятно, сможет быть проведена в жизнь только победоносным пролетариатом, стоящим у руля политической власти. Поэтому русская революция, в которой лозунг восьмичасового рабочего дня звучит основной мелодией, свершается одновременно под знаком социальной революции. Мы не хотим этим сказать, что в качестве ближайшего результата этой революции следует ожидать начала социального переворота. Напротив, возможным ощутимым итогом нынешних боев в царской империи может стать лишь политический переворот, а возможно, введение совершенно жалкой буржуазной конституции.

Но под поверхностью этого чисто формального политического перелома столь же вероятно может произойти и гораздо более глубокий социальный перелом. Размежевание классов, классовая противоположность, политическая зрелость и классовое сознание пролетариата в России после революционного периода достигнут такой степени, какой они при спокойном ходе событий не смогли бы достигнуть и при господстве парламентского режима за несколько десятилетий. Процесс классовой борьбы,  подготавливающий социальную революцию, получил в России небывалый импульс.

А тем самым его получила и интернациональная  пролетарская классовая борьба. Внутренняя связь политической и социальной жизни в разных капиталистических странах столь интенсивна, что воздействие русской революции на социальное положение в Европе и даже во всем так называемом цивилизованном мире будет огромным — гораздо более глубоко идущим, чем международное воздействие прежних буржуазных революций. Напрасное дело пытаться предвидеть и предсказать те конкретные формы, которые будет или сможет принимать это воздействие. Но главное — ясно представлять себе и осознать, что от нынешней революции в царской империи будет исходить гигантское ускорение  интернациональной классовой борьбы, которая в совсем недолгий срок создаст и в странах «старой» Европы революционные ситуации и поставит нас перед лицом новых тактических задач.

С этими  мыслями и в этом  духе следует повсюду отмечать в этом году Первомайский праздник; он должен показать, что интернациональный пролетариат понял важнейший девиз любой борьбы: «Быть готовым ко всему!»

 

В революционный час: что дальше?*

 

 

I

 

Нынешняя революция в царской империи ставит социал-демократию перед совершенно новыми задачами, такими, каких еще не имела перед собой социал-демократическая партия ни в одной стране. Во всех современных государствах рабочее движение развивалось в широком масштабе только после свержения феодально-абсолютистских правительств. В Англии, Франции, Германии, Австрии буржуазия сама была тем классом, который в интересах свободного развития капитализма в свое время объявил открытую борьбу абсолютизму, доводил дело до политической революции и завоевывал парламентарные, конституционные или даже, как во Франции, республиканские формы правления.

Правда, и в Западной Европе революцию, в сущности, совершала не буржуазия, а трудовой народ. Это он погибал на баррикадах Великой французской революции, как и в 1848 г. в Вене и Берлине. Это он обильно проливал свою кровь в боях с королевскими войсками, и ценой его крови были куплены те политические свободы, на которых буржуазия воздвигала свое сегодняшнее господство.

Но трудовой народ выступал в тех революциях лишь как орудие в руках буржуазии, стоявшей во главе движения. Он был тем пушечным мясом, при помощи которого класс капиталистов прокладывал себе путь к господству. Французские и германские рабочие тогда еще не отделились от мелкой буржуазии как особый класс и партия. Они еще не понимали своих особых рабочих интересов и их естественную враждебность интересам буржуазии. Они шли на революцию против абсолютистского правительства, призванные классом капиталистов, ведомые мелкой буржуазией, вообще не понимая, что даст их борьба им самим.

Борьба между пролетариатом и буржуазией началась лишь значительно позже. Тем самым социал-демократия во Франции и в Германии взросла уже на почве буржуазной конституции, с самого начала использовала парламентские выборы, свободу печати и слова, свободу собраний и коалиций. Она не стояла, как мы в царском государстве, перед задачей: как завоевать все эти элементарные политические права? Она не стояла перед вопросом: что делать в момент такой революции? Как ускорить победу? Как Руководить массой трудового народа?

Все эти вопросы стоят ныне перед нами, и, поскольку опыт братских партий других стран еще не может дать на них никакого ответа, мы должны найти его сами.

Есть такие социалисты, для которых, естественно, самым первоочередным вопросом, над которым следует сейчас ломать себе голову, является вопрос вооружения рабочего класса.  Согласно утверждениям этих политиков, все пойдет как по маслу и победа над абсолютизмом будет в кармане, если мы всего-навсего поднакопим соответствующее количество динамита, бомб и револьверов. «Мы уже обладаем революционными силами,  — заявляет, к примеру, орган ППС* «Robotnik» в № 59,— теперь мы хотим овладеть революционными средствами,  сформировать боевые организации, приобрести оружие и боеприпасы, и тогда мы завоюем политические свободы».

Этот образ мыслей — вполне в духе таких партий, как ППС или так называемые «социалисты-революционеры»* в России, в духе тех партий, которые лишь искусственно примкнули к классовому движению пролетариата и во всем этом движении видят прежде всего лишь определенное число людей, которых можно использовать для физической битвы.

Буржуазия, для которой политическая сила массового движения совершенно непостижима, тоже видит во всех социально-политических боях только вопрос грубой физической силы. Если, например, спросить нашего среднего фабриканта или захудалого помещика, почему он считает восстановление Польши в настоящее время невозможным, он наверняка ответил бы, что дело объясняется просто: «Да откуда же, милостивый государь, нам взять столько сил, чтобы справиться с огромным войском оккупирующих нас государств?» Такие же пошлые и грубые взгляды на вопрос о политических боях социалисты типа наших социал-патриотов или русских террористов переносят на революционное движение. Целыми десятилетиями они вообще не верили в возможности, силу и действенность классового движения русского пролетариата. А когда этот дух и эта сила становятся действительностью, понятной и несомненной даже для царских холопов, эти «социалисты» во всю глотку вопят: дайте нам теперь как можно скорее сунуть этим массам в руки бомбы и динамит и дело в шляпе!

Для того чтобы в такой революции, как нынешняя при царизме, видеть прежде всего вопрос голого механического вооружения, вообще не надо быть идейно связанным с классовой борьбой пролетариата. Если бы победа или поражение зависели только от количества оружия и числа солдат, то неудачи восстаний нашего дворянства были бы трудноразрешимой загадкой. Ведь восстание 1831 г. имело в своем распоряжении значительные силы регулярного и вооруженного польского войска, а «вожди» восстания в конечном итоге эмигрировали с внушительными, вообще не введенными в бой войсками.

Но самое важное — это то, что сама идея «вооружения» народной массы горсткой ее социалистических лидеров (ибо число активных социалистических агитаторов  в наших условиях пока является и остается горсткой  в сравнении с теми многомиллионными массами, которые могут считаться силами революции) — это простое перенесение понятий кружковщины и заговора на классовую борьбу пролетариев. Примерно так же, как террористы по плану, высиженному где-то в «конспиративной» комнатушке, вооружают полдюжины членов «боевой организации», чтобы «послать» их на осуществление покушений, они теперь намереваются составить свой «план» и «вооружить» всю народную массу. По взглядам этих политиков, подготовка рабочих масс к революции — это то же самое, что подготовка кучки террористов к покушениям, только в гораздо большем масштабе.  Они не понимают, что сама сущность,  содержание и характер революционной массовой борьбы совершенно отличны от террористической индивидуальной борьбы.

Классовая борьба пролетариата является и должна являться во всех своих формах, а значит и в революционном столкновении, самостоятельным движением всей массы.

Социалистическая партия не может играть роль опекуна рабочего класса в том смысле, что она по собственному разумению и собственными средствами, так сказать, за спиной рабочей массы достает для нее оружие, на собранные в величайшей спешке деньги обеспечивает ее из-за границы динамитом или револьверами или же на конспиративных квартирах изготовляют бомбы, а затем дает это оружие в руки народу, как дают малолетнему мальчугану игрушечную сабельку и барабан, и посылает его в бой.

Вооружение отдельных отрядов — действительно только вопрос денег и предприимчивости соответствующей организации. Но вооружение масс в революционной ситуации есть и может быть лишь результатом и открытым проявлением собственной силы и политической зрелости этих масс.  Говоря просто, это означает, что массы могут и должны вооружаться сами, в ходе своей борьбы,  по собственному решению, благодаря собственному стремлению к захвату оружия, и делать это не путем тайной покупки оружия в лавках, как покупают охотничье ружье, а путем его захвата силой своего движения,  посредством частичных побед над правительством. Можно уже заранее привести в качестве примера несколько таких способов, которые отвечают массовому,  а не заговорщическому методу вооружаться. Это, например, осуществляемый штурмом захват частных и, что гораздо важнее, принадлежащих правительству складов оружия, разоружение отдельных войсковых частей и т. п. Однако такое перечисление имеет ценность лишь в качестве примера  для лучшего разъяснения точки зрения на вооружение масс. Всерьез же поучать рабочих, что в данный момент начала уличной революции они должны взяться за револьверы, Ружья, топоры или оглобли, или же сейчас втолковывать им, как следует строить баррикады на улицах, просто смешно. Даже в войнах милитаристских государств почти ни одна битва не проходит по планам, заранее разработанным на бумаге в генеральном штабе, ибо исход сражения и характер его ведения решаются множеством обстоятельств, предвидеть которые вообще невозможно. Гениальный полководец, такой, как Наполеон, только во время войны, даже в момент битвы, составляет отвечающий обстановке план и зачастую применяет совершенно новую военную тактику, т. е. метод ведения войны.

В народных революциях такой гениальный полководец — вовсе не «партийный комитет» и никакой не мелкий кружок, который высокопарно называет себя «боевой организацией», а только лишь широкая масса, проливающая свою кровь. Эти «социалисты» воображают, будто массы трудового народа можно по приказу вымуштровать для вооруженной борьбы, словно роту солдат. Однако в действительности массы в каждой революции сами находят и создают способы физической борьбы, наилучшим образом отвечающие данным условиям. Поэтому каждая из прежних революций нового времени в Западной Европе имела свои особые методы и тактику борьбы с господствующим правительством. Поэтому и нынешняя революция в царской империи, происходящая в совершенно иных условиях, нежели буржуазные революции во Франции и Германии, создает непосредственно в уличных боях свои собственные методы борьбы и вооружения. «Выработать» эти методы заранее и «подготовить» массу к вооруженным столкновениям с правительством так же мало возможно, как научить кого-нибудь плавать, сидя в комнате за столом и разъясняя ему на бумаге правила плавания.

Так что же, значит, мы должны сложа руки просто дожидаться начала новых уличных революций и предоставить заботу о тысячах рабочих жизней на милость судьбы, утешая себя тем, что все «как-нибудь само собою образуется?» — спросит тот или иной товарищ. Ни в коем случае! Социал-демократия не смеет ожидать дальнейших событий, скрестив руки на груди. Перед нами столько работы, что никаких рук не хватит. Среди других наших задач — и задача возможного вооружения  наших товарищей. Только речь идет о том, чтобы не вводить в заблуждение ни себя, ни рабочие массы насчет объема и значения  этого вооружения, которого мы можем добиться силами партии.

Ни о каком вооружении массы народа социалистами вообще не может быть и речи. Достаточно иметь здравый рассудок, пораскинуть умом, дабы показать каждому: никакая социалистическая партия не имела бы в наших условиях сил и средств для того, чтобы вооружить народные массы, насчитывающие сотни тысяч и даже миллионы человек, о которых идет речь в России. Одни только тайные и затрудненные методы, при помощи которых социалисты могут сегодня приобретать оружие и обладать им, исключают создание таких огромных его запасов, которые нужны для широких масс. И далее, если даже на миг допустить возможность создания таких запасов, то одно лишь вооружение им рабочей массы было бы плодом больного воображения. Трудовой народ — это не полк солдат, который по приказу в назначенный час выстраивается на казарменном плацу, чтобы ему выдали оружие. Учитывая все это, мы в лучшем случае  можем фактически вооружить собственных активных агитаторов и весьма небольшие, наиболее близко стоящие к партии рабочие круги. И это вооружение имеет значение только как средство обороны  отдельных людей и групп рабочих от нападений царских охранников. Защищаться и оказывать сопротивление насильственным актам правительственных органов — это наш долг, и в этом отношении мы должны сделать все, что в наших силах. Но внушать рабочим, что какая-то социалистическая партия в состоянии вооружить всю массу трудового народа и снабдить его оружием, достаточным для нападения  на вооруженные силы или для решающей битвы против военщины, значит обманывать рабочую массу.

И такое поведение в высшей степени опасно. Сейчас, когда масса пролетариата выступила наконец на политическую борьбу против деспотизма, вся наша надежда на победу зависит от того, поймут ли широчайшие слои, сотни тысяч и миллионы трудящихся, что они сами должны довести до конца начатую борьбу. Абсолютизм рухнет только тогда, когда гигантская масса народа в Польше и во всей России ясно поймет, что она сама должна подняться на открытую борьбу против правительства и что добиться победы она может только собственными силами, собственной массовой борьбой. Потому-то совершают преступление по отношению к рабочему классу  те люди, которые порождают у рабочей массы иллюзорную надежду, что она должна не сама себе создать все средства для победы, а кто-то другой, некий «партийный комитет», какая-то «боевая организация» подаст ей жареного рябчика на тарелочке, т. е. даст ей в руки оружие для борьбы против абсолютизма.

Но самое важное то, что шумихой и одурачиванием рабочих насчет вооружения  отвлекают внимание пролетариата от его важнейших задач. Безусловно, необходимо, чтобы трудовой народ понимал, что он не сможет разбить царское войско просто при помощи более сильного оружия в ходе ряда регулярных открытых сражений, как, скажем, на войне. Ожидать победы над царским правительством таким путем — это химера. При столь мощных боевых средствах, какими располагают нынешние милитаристские государства, при столь многочисленных армиях и подготовленной к наступлению артиллерии, при столь усовершенствованных орудиях убийства, как нынешние пушки и пулеметы, народ, вступивший в бой на улице, должен быть заранее готов к тому, что в регулярном открытом сражении против войск он потерпит страшное поражение. Поэтому победа народной революции и завоевание политической свободы зиждется не на надежде, что рабочая масса в решающих битвах одержит военную победу над царской армией.

Наша победа и свержение деспотизма возможны только тогда, когда удастся усилить размах революции и до предела увеличить численность  борющегося народа, а также по возможности уменьшить количество той солдатни, которая послушно убивает нас по приказу царя. А это значит, что необходимы две вещи: присоединение к революционной борьбе сельскохозяйственных рабочих и привлечение на сторону революции как можно более значительной части войск.

Агитация в деревне и агитация в казармах — вот правильный ответ социал-демократии на вопрос о вооружении народных масс и их подготовке к крупной битве против абсолютизма. И те средства, на которые указывают социал-демократы, не навязаны искусственно классовой борьбе пролетариата, как те планы «вооружения» масс, которые в конце концов основаны на том, что несколько дюжин богатых молодых господ из среды буржуазной интеллигенции должны дать добрую дюжину или еще больше тысяч рублей, чтобы несколько других богатых молодых господ смогли отправиться за границу, ввезти динамит и револьверы или тайно изготовлять бомбы.

Агитация в деревне и агитация в войсках — отнюдь не хитроумные выходы, порожденные отчаявшимися в успехе дела революции. Напротив, они вытекают из всей нашей классовой борьбы, составляют естественную часть тех ее задач, с которыми социал-демократия должна раньше или позже столкнуться по мере роста самого рабочего движения.

Сельскохозяйственный рабочий точно такая же часть эксплуатируемого и угнетенного пролетариата, как и городской рабочий. Он — часть рабочего класса, такая же жертва частной собственности и капиталистического общественного строя, как и фабричный рабочий, ремесленник или горняк. Царское правительство истязает сельскохозяйственного пролетария так же, как и промышленного. Следовательно, сельскохозяйственные рабочие в силу необходимости имеют совершенно такие же экономические, политические и классовые интересы, что и городские рабочие. Свержение абсолютизма и сознательное стремление к осуществлению социалистического общественного строя являются при царизме для сельского пролетариата таким же жизненным вопросом, как и для городского. Отсюда естественное место сельскохозяйственных рабочих — рядом с промышленными в общей классовой партии рабочих, в рядах социал-демократии.

Если мы только впервые обращаемся с более широкой агитацией к трудящемуся в деревне пролетариату, то не потому, что лишь сейчас вспомнили о сельском пролетариате и его нуждах или хотим использовать его лишь в качестве орудия, дабы облегчить нам победу над абсолютизмом! Нет! Это простое следствие той разницы в положении, при котором городские промышленные рабочие легче и раньше начинают сознавать свои классовые интересы и бороться против эксплуатации и угнетения, чем рассеянное по деревням сельское население. Во всех странах зачинателем борьбы рабочих является городской пролетариат. Только после того, как борьба рабочих в городах уже приняла широкий размах, сознательный промышленный пролетариат своим примером начинает вовлекать в борьбу и своих сельских братьев.

Точно то же происходит и у нас. Эхо нынешней борьбы рабочих, особенно событий в Петербурге и всеобщей забастовки, от-звуки революции у нас в Польше и в России нашли отклик и в широких сельских областях, достигли и тех слоев нашего народа, которые страдают от ужасающей нищеты, от страшнейшего унижения и угнетения. Значит, теперь надо использовать время, чтобы со всей энергией нести свет социализма и политической борьбы сельским рабочим, этим белым неграм капитала в сельском хозяйстве, а также и крестьянам-беднякам, этим рабам своей мелкой собственности, этим нищим на «собственной» земле. Не для того лишь, чтобы приобрести в их лице несколько новых тысяч мускулистых рук и крепких кулаков на пользу нашей политической революции, а для того, чтобы завоевать новые тысячи пролетарских умов на сторону Евангелия социализма, чтобы разжечь в тысячах сердец огонь восстания и волю к освобождению. Используя движение в деревне, мы должны нести туда лозунг классовой борьбы,  не скрывая политических задач за двусмысленными и трусливо-патриотическими фразами, как это делает ППС в своем призыве к сельскохозяйственным рабочим, формулируя в нем свои требования. Мы должны прочно  привлечь наших сельских братьев на сторону рабочего движения, просвещая их насчет всех сторон их пролетарской или полупролетарской жизни, разъясняя им все их интересы, т. е. и тот общий интерес трудового народа всей России — свержение абсолютизма.

Таким образом, привлечение на сторону нашей политической революции новых мощных сил, будучи лишь естественным следствием расширения нашего рабочего движения на новые слои пролетариата, послужит одновременно также средством свержения деспотизма и шагом вперед к осуществлению социализма.

Точно так же агитация среди войск сама по себе проистекает из классовых задач нашего рабочего движения. И в этом отношении позиция социал-демократии тоже совсем иная, нежели социал-патриотической ППС. Последняя старается всеми силами отделить польское рабочее движение от русского, она тщится внушить польским рабочим, что у них совершенно другие потребности и стремления, чем у русского трудового народа. Но в нашей стране стоят как раз русские солдаты.  С какими же словами может обратиться к ним ППС? Может ли она призывать их восстановить Польшу? Это было бы просто все равно что читать проповедь глухому. Или она должна, быть может, призывать их вместе с польскими рабочими бороться за улучшение судьбы рабочего класса? Но ведь ППС все еще настаивает на отделении польских рабочих от русских. Поэтому русские солдаты для ППС только  солдаты, только враги, только холопы правительства и можно, самое большее, взывать лишь к их человеческим чувствам, к чувству справедливости и уважения к чужому  для них делу.

Для нас, для социал-демократов, русский солдат — не только враг, не только опасный, вооруженный зверь, которого мы хотим укротить. Для нас русский солдат — прежде всего слепое орудие абсолютизма, пролетарий, рабочий, часть русского рабочего класса и как таковой — наш брат, член одного и того же рабочего класса,  к которому, по нашим понятиям, принадлежат как польские, так и русские пролетарии. А это значит, что дело нашей рабочей борьбы и его дело. Просвещая русского солдата, стоящего в нашей стране, мы призываем его не к состраданию чужому для него делу, а к пониманию своих собственных классовых интересов, к совместной с нами борьбе за общее освобождение сначала от гнета абсолютизма, а затем от оков капиталистического общественного строя.

Таким образом, наша агитация в войсках, хотя и приноровленная к нынешней революции, должна носить также характер общей, социалистической, классовой рабочей агитации. В ней мы, конечно, используем прежде всего то возбуждение умов и те впечатления, которые вызваны и в армии осуществленными по приказу царя кровавыми банями последних месяцев*. И естественным результатом того разъяснения, которое мы вносим пусть лишь в определенную часть армии, явится то, что в момент, когда народ поднимется на борьбу за свободу и будет отдан приказ убивать нас, часть солдат перейдет на нашу сторону, а другая заколеблется. Уже само это смятение, которое возникнет благодаря этому в армии, ослабит ее силу, ее дисциплину, придаст моральный перевес вдохновенно сражающемуся народу. И на такое смятение, на неустойчивость  войск мы должны рассчитывать больше, чем на победу над ними, достигнутую смертоносным оружием.

Следовательно, и здесь перспективы нашей победы над царским правительством в нынешней революции связаны с общей нашей работой по классовому просвещению всех слоев трудового народа. Мы ускорим и обеспечим победу нашей нынешней революции не искусственными скачками и авантюристическими затеями, к которым собираются прибегнуть социал-патриоты или русские террористы. Социал-демократия и в данный момент остается верна своей задаче: разъяснительная работа и организация пролетариата для классовой борьбы. Современная борьба за свержение абсолютизма — лишь один из моментов этой классовой борьбы, а наша победа в данной революции будет только одним из результатов нашей работы, «вооружения» народной массы — городской и сельской, в рабочей блузе и в военной форме — самым страшным оружием, какое мы только можем ей дать, — пониманием ею своих экономических и политических классовых потребностей.

Мы живем в переходный период, в период выжидания. Грудь каждого сознательного рабочего полна нетерпения, стремления ускорить окончательную победу революции. В такой атмосфере возникает желание какого-то физического, зримого революционного действия, а отсюда — опьянение покушениями, бомбами или хотя бы бурными спорами об оружии и вооружении.

Это состояние и эти чувства понятны. И все-таки этой мнимо революционной суматохе и шумихе нужно противодействовать со всей решительностью:  товарищи, которые в этом состоянии некритичного самоопьянения поддаются треску и грохоту, показывают, что они не стоят на высоте задач социал-демократии,  что они не понимают всей глубокой серьезности той классовой битвы, возглавлять которую мы призваны.

Есть два различных способа ускорить революцию и дезорганизовать правительство. Его дезорганизует нынешняя война с Японией, его дезорганизуют хунхузы* в Маньчжурии, его дезорганизовывали голод и неурожаи, его дезорганизует потеря кредита на европейских биржах. Все это — те факторы, которые не зависят от воли и действий народной массы.  Такого же рода, по сути дела, и тайное применение бомб отдельными лицами, убийство или ранение высших или низших полицейских чинов, хотя отдельные люди, совершающие эти акты, называют себя «социалистами» и воображают, будто действуют «от имени» рабочей массы.

Другой способ лишить правительство власти обусловлен выступлением самих народных масс,  является выражением не случайности, а их политического сознания: всеобщая или частичная забастовка, остановка промышленности и транспорта, прекращение торговли, военные бунты, парализация бастующими рабочими железнодорожного сообщения, волнения среди сельскохозяйственных рабочих, массовое сопротивление мобилизации и т. п.

Первый способ вызвать хаос и смятение — посредством бомб и покушений, — по сути дела, для правительства, как укус комара. В России места каждого устраненного полицейского ждут сотни тысяч, обер-полицмейстера — по меньшей мере двадцать пять тысяч кандидатов. Вызванное бомбами замешательство может показаться опасным для правительства только людям, не умеющим думать и неспособным воспринимать ничего, кроме мгновенного действия, судящим о значении политического события по испуганным лицам «публики» и по влиянию на заячьи сердца и умы нашей буржуазии.

Только второй способ — дезорганизация правительства массовыми выступлениями — опасен для абсолютизма, ибо этот метод не только дезорганизует правительство, а одновременно организует  ту политическую силу, которая свергнет абсолютизм и установит новый строй. Именно таким методом ускорения революции, и только им, призвана действовать социал-демократия.

Это кажется скучным и недейственным рецептом. Агитация, организация — всем этим мы уже столько лет занимаемся. Не можем ли мы теперь, в революционный момент, делать и что-либо лучшее, более действенное?

Тот, кто ставит вопрос так, вообще не понимает неизмеримой силы и революционной действенности социал-демократической агитации. Именно эта агитация, а не швыряние бомб и нанесение увечий полицейским на самом деле разгромит царское правительство. Ибо эта агитация готовит вспышку или вспышки всеобщей забастовки,  а значит, непосредственное потрясение всего государственного строя и начало уличной революции; распространяет революционное брожение на провинцию, на деревни  и тем самым расширяет и увеличивает область борьбы настолько, что правительство не сможет справиться с этим пожаром даже физическими средствами; подрывает военную дисциплину,  а значит, ослабляет действие физического превосходства правительства; и, наконец, призывая широчайшие народные массы к открытой борьбе против правительства, она создает ту силу, которая, как мы видели во всех революциях Западной Европы, воздвигает баррикады, захватывает оружие, здесь и там частично побеждает войска, разоружает их, частично привлекает их на свою сторону и увлекает за собой.

Так вот, последнее слово в столкновении с абсолютизмом будет принадлежать физической  силе. Но эта физическая сила исходит не от отдельных драчунов, швыряющих бомбы. Ее развертывает сама народная масса, приступающая к революции. И готовим эту силу именно мы, социал-демократы, когда несем политико-классовое просвещение на городские фабрики, под соломенные крыши деревень и в военные казармы, когда пробуждаем политическую жизнь, возмущение и сопротивление во всех сферах трудового народа, когда распространяем сотни тысяч прокламаций, организуем повсюду центры сознательных рабочих, на каждом шагу призываем массу сопротивляться правительству, используем каждый благоприятный момент для того, чтобы вызывать столкновения между народом и правительством.

Да, именно: агитация и организация! Это старые лозунги, такие же старые, как классовая борьба пролетариата, и они останутся живыми до тех пор, пока будет существовать капиталистический общественный строй. Но каждая фаза борьбы, каждый исторический момент вносит в нашу агитацию новую, свежую жизнь, придает ей новое содержание, новую силу, новую форму. Ныне содержание и жизнь нашей агитации состоят в том, чтобы пробудить рабочие массы, поднять их на революцию за их собственные политические и классовые интересы. И только таким образом, в прямых массовых столкновениях народа с правительством, возникнет вместе с политическим сознанием та физическая сила, которая сможет одержать победу над абсолютизмом, прикрывающимся штыками и пулеметами.

 

II

 

Революция в нашей стране [Польше] как часть общей рабочей революции в царской империи прошла трехмесячный период, началом которого была вспышка всеобщей забастовки 28 января [1905 г. ], а кульминационной точкой — демонстрация-стачка 1–4 мая. Уже этот короткий отрезок времени показал чрезвычайно быстрый рост и развитие революционного дела, подъем сознательности и силы рабочего класса, невероятное увеличение влияния социал-демократии. Но вместе с тем этот первый период революции выдвинул целый ряд важных вопросов, на которые социал-демократия как партия сознательного, борющегося пролетариата непременно должна найти ясный и четкий ответ.

Дело это вполне естественное. Во всех странах рабочий класс учится  бороться лишь в ходе своей борьбы. Только такие партии, как ППС, воображающие, будто они социалистические и рабочие, а в сущности совершенно чуждые духу классовой борьбы, могут каждый раз с надутой миной утверждать: мол, они всегда имеют в кармане готовый план, позволяющий им «приказывать» рабочему классу, что и как он должен делать. Социал-демократия же, которая есть лишь передовой отряд пролетариата, часть всей трудящейся массы, ее плоть и кровь, ищет и находит пути и особые лозунги борьбы рабочих только по мере развития этой борьбы, черпая из нее самой все указания насчет дальнейшего пути.

В связи с двумя моментами пережитой нами фазы революции — начальной и конечной забастовкой этого периода — возникают главным образом два вопроса.

Всеобщая забастовка в январе, вызванная восстанием рабочих и кровавой баней в Петербурге и, как выражение политической борьбы, явно направленная против деспотизма, вскоре раздробилась на значительное число отдельных экономических  стачек. Первоначальный единый лозунг — свержение абсолютизма и созыв конституционного собрания для провозглашения в царской империи республики — уступил место самым различным мелким профессиональным требованиям. Революционная волна рассредоточилась по всей линии, а через несколько недель, так сказать, впиталась в землю, временно ушла в песок.

Отсюда для каждого мыслящего товарища вытекает вопрос: не был ли этот переход к экономическим забастовкам внезапным упадком революционной энергии, отступлением,  не являются ли экономические забастовки бесцельной возней с капиталом, напрасной растратой сил и не следует ли, учитывая все это, противодействовать  такому раздроблению всеобщей забастовки, предпочтя быстро и твердо прервать ее, поскольку она в полную силу продолжается как политическая демонстрация?

В первые майские дни, напротив, прорвалась революционная энергия рабочих масс, и забастовка сохранила форму чисто политической демонстрации. Но зато эта забастовка и демонстрация с неудержимой силой покатились навстречу столкновению с царскими войсками и закончились побоищем безоружной толпы, после которого рабочая масса сжимает кулаки в бессильном гневе. В результате революционная волна достигает здесь мертвой точки, словно натолкнувшись на каменную стену, от которой она откатывается. Что ввиду этого делать? Как сдвинуть дело вперед с мертвой точки? Вот тот вопрос, который напрашивается и требует ответа.

Между обоими этими полюсами — раздроблением движения на экономические стачки и бессильным ударом против твердой стены штыков — делу революции, вероятно, суждено пребывать и в ближайшее время. Как должна, учитывая это, вести себя социал-демократия?

На оба эти вопроса, а также и на все другие проблемы рабочего движения нельзя дать ответа, не обращаясь снова и снова к сущности и содержанию этой борьбы, к ее общим целям и сегодняшним задачам.

Нынешняя революция в нашей стране, а также во всей сфере господства царизма имеет двойственный характер. По своим непосредственным целям она — буржуазная  революция. Дело идет о введении в царской империи политической свободы, республики и парламентского строя, который при господстве капитала и наемного труда не что иное, как прогрессивная форма буржуазного государства, как форма классового господства буржуазии над пролетариатом.

Но в России и Польше эту буржуазную революцию осуществляет не буржуазия, как когда-то в Германии и Франции, а рабочий класс, который уже в высокой мере сознает свои рабочие интересы, сознает себя тем рабочим классом, который завоевывает политические свободы не для буржуазии, а, напротив, с целью облегчить себе самому борьбу против нее, с целью ускорить победу социализма. Поэтому нынешняя революция одновременно — рабочая  революция. Поэтому в данной революции борьба против абсолютизма должна идти рука об руку с борьбой против капитализма, против эксплуатации. И вследствие этого экономические забастовки в ходе этой революции нельзя заранее отделить от забастовок политических.

Разумеется, буржуазным классам это не по вкусу. Конечно, наши капиталисты охотно отхватили бы себе свободы и гражданские права, если бы это им ничего не стоило, а все жертвы принес бы пролетариат. Но от их денежного мешка руки прочь! В духе интересов эксплуатирующего капитала так называемая «Национальная демократия»* (например, в обращении, недавно выпущенном в Домбровском угольном бассейне Национальным рабочим комитетом) предостерегает рабочих, призывая их к «осмотрительности при выдвижении требований», и советует им «требовать лишь столько, сколько может дать фабрикант, не подвергая свое предприятие опасности разорения». С другой стороны, царское правительство, несомненно, в нынешнее революционное время охотно взирает на экономические забастовки, предаваясь заблуждению, что обращение энергии пролетариата на борьбу против эксплуатации отведет острие меча от его собственной груди и вместе с тем отпугнет буржуазию и исцелит ее от симпатий к движению за свободу.

Социал-демократия должна без всякой оглядки на опасения и ярость буржуазии, а также на спекулятивные расчеты и надежды абсолютизма рассматривать экономические забастовки со своей независимой точки зрения, т. е. с точки зрения интересов рабочего дела.

Прежде всего было бы ошибкой и противоречило бы духу социал-демократии, если бы она всегда и при всех условиях оценивала экономическую борьбу одинаково. Обычная стачка отдельной фабрики или профессии, вызванная лишь желанием улучшить условия труда, имеет совсем иное значение, чем та всеобщая забастовочная лихорадка, которая возникает внезапно и охватывает целые массы рабочих, стихийно вступающих в борьбу, перекидывается с одной отрасли на другую и вихреобразно, подобно летней грозе, прокатывается по всей стране. Такая забастовочная буря однажды, хотя и в несравнимо меньшей мере и послабее, уже охватывала наш пролетариат, а именно во второй половине 80-х годов. Одновременно она вызвала рождение в нашей стране того массового движения рабочих, из которого вышла первая социал-демократическая организация в Королевстве Польском — Союз польских рабочих.

То же самое происходило иногда и в капиталистических странах Запада, в Германии, Франции и Швейцарии, где, например, в середине 60-х годов возникла забастовочная лихорадка сразу после образования Международного Товарищества Рабочих и при его активном участии.

Подобный массовый подъем пролетариата на борьбу с капиталом всегда — явление кризиса в жизни рабочего класса, поворотный пункт в его отношении к буржуазному обществу. Это всегда — период внезапного пробуждения рабочих слоев к классовому сознанию.

Такой же характер имели нынешние забастовки у нас в феврале и марте.

Вся огромная масса промышленных рабочих, которая еще прежде порой старалась улучшить свое положение в отдельных отраслях производства, в мастерских и на фабриках, вдруг, словно охваченная сильным порывом, поднялась на энергичную борьбу против эксплуатации. Практикуемая в отношении всех рабочих материальная и духовная несправедливость, бесчеловечная эксплуатация, жалкая заработная плата, чрезмерный труд, наносимый здоровью работающих беспредельный вред, изощренная система штрафов, неуважение и оскорбление человеческого достоинства трудящихся капиталистами и мастерами — вся эта охватывавшая рабочего сеть разрушительных и позорных условий труда, весь этот ад, который представляет собою повседневная судьба пролетариата под игом капитала, вдруг вышли на дневной свет из полутьмы того общественного дна, где миллионы рабочих живут, трудятся и страдают, словно слепые кроты.

Вся эта масса индустриальных пролетариев вдруг болезненно и остро ощутила всю причиняемую ей несправедливость, которую она обычно сносила более чем терпеливо в состоянии пассивной нечувствительности, ту общую классовую  несправедливость, которая с ужасающим, пугающим однообразием повторяется в одной профессиональной отрасли за другой, в одной мастерской за другой. И именно благодаря тому, что все эти в повседневной жизни едва ощутимые горькие капли отдельных несправедливостей слились в одно сплошное море, вылились в огромную всеобщую вспышку экономической борьбы, эта борьба и стала действительно классовым  движением, которое, словно острым резцом, сразу же глубоко и животворно прорезало у массы пролетариата классовое чувство и сознание.

Для такой подлинной классовой партии, как социал-демократия, для которой рабочие не средство достижения политических целей, а тот класс, возвышение и освобождение которого служит ее конечной целью, — для такой партии не может быть безразличным даже малейшее улучшение повседневной судьбы пролетариата. Если бы всеобщее экономическое забастовочное движение в нашей стране, которое началось с политической стачки, имело бы следствием лишь то, что рабочие в ряде сфер труда и на ряде предприятий добились сокращения рабочего дня, некоторого повышения заработной платы, ликвидации некоторых наиболее вопиющих и позорнейших злоупотреблений, то и тогда эти забастовки явились бы для социал-демократии неоценимым инструментом улучшения материального положения пролетариата и его вызволения из той пропасти человеческой нужды, в которую его ввергла безудержная капиталистическая эксплуатация.

Но это движение и его последствия, кроме того, еще и мощный стимул пробуждения в широкой рабочей массе чувства ее обездоленности и вместе с тем чувства своей общественной силы, той силы,  которая заключена в объединенной солидарной борьбе.  Это всеобщее движение вызвало на другой стороне — в лагере капитала, среди предпринимателей, их подручных, мастеров, среди буржуазной интеллигенции, в капиталистической прессе — прежде совершенно неизвестное, смешанное со страхом и ненавистью почтение  к рабочим как классу, как к новой, дотоле непризнанной общественной и моральной силе. Ранее никогда не существовавшая склонность предпринимателей к переговорам с бастующими рабочими — это не результат страха перед «бомбой», перед угрозами «боевых комитетов» заговорщиков, как то представляют себе ребячливые «социалисты», желающие довести до конца классовую борьбу при помощи рассылаемых по почте анонимных открыток с «приговорами» или «угрозами». Это — результат силы и классового  сознания, которые наш промышленный пролетариат зримо показал всему миру именно этой длительной массовой борьбой за улучшение своего положения, за свое попираемое человеческое существование, за самую малость света и воздуха в зловонной тьме капиталистической эксплуатации.

Но это не все. Экономическое движение не только усилило классовое сознание промышленного пролетариата, который уже давно составляет революционное ядро нашего рабочего класса, но и дошло до совершенно новых слоев этого класса.

Начатая 27 января широкой рабочей массой всеобщая забастовка вскоре со стихийной силой продвинулась в двух направлениях. Она переместилась наверх, в те сферы, которые по всему своему образу жизни и мыслей мелкобуржуазны, — такие, как чиновники, железнодорожники, фотографы, страховые агенты, аптекари, банковские служащие, приказчики. Затем это стачечное движение потекло вниз, в деревенские сферы, и охватило сельскохозяйственных рабочих. Таким образом, забастовка, исходя от широкого ядра промышленного пролетариата больших городов и индустриальных центров, распространилась на те слои, которые по своему экономическому положению ближе всего стоят к рабочему классу, окружая его словно кольцом, но до сих пор никогда еще не братались с индустриальным пролетариатом. Забастовка пробилась и в те слои, которые доныне никогда не воспринимали лозунга борьбы против эксплуатации, даже не сознавали ее, ничего не знали о противоположности их собственных интересов интересам «кормильцев» и не имели понятия о том, что, собственно, принадлежат к классу пролетариата. Индустриальный пролетариат, впервые увлекший эти слои за собой, одновременно оторвал их от того общественного окружения, с которым они были дотоле связаны.

Это подобное эпидемии забастовочное движение означает, следовательно, внезапное отмежевание пролетариата как социального класса от буржуазного общества, выход его из этого общества: наверху — из городской мелкой буржуазии, внизу — из крестьянской массы, в которой сельскохозяйственные стачки отмежевывают сельский пролетариат, стихийно добивающихся увеличения своего заработка батраков-поденщиков от сельских «хозяев», совершенно неподвижных или же ведомых «Национальной демократией» на поводке «польской школы» и «польской общины». Одновременно забастовочная волна излилась из крупных городских центров в провинцию, где она увлекла за собой на борьбу против капитала значительные отряды промышленного пролетариата, которые тоже впервые ощутили особенность своих интересов, или где, как в Домбровском бассейне, частично ранее проложенный классовый путь с давних пор снова зарос сорняками и травой.

Этот длинный ряд забастовок, которые уже произошли и все еще происходят в огне революции, есть не что иное, как рождение совершенно иных слоев польского рабочего класса. В ходе политической революции благодаря связанным с нею экономическим забастовкам совершается раскол, распад буржуазного общества на два враждебных класса: буржуазию и пролетариат. Поначалу мы, социал-демократы, были только по идее  выразителями у нас классовой борьбы. В действительности же поначалу в этой борьбе участвовала незначительная часть всей огромной трудящейся массы, а еще меньшая часть сознательно шла под лозунгами социал-демократии. Однако социал-демократия имела право говорить от имени всего рабочего класса, ибо она была и есть по своей сути не что иное, как выражение интересов и потребностей всего трудового народа, а также потому, что, выступая таким образом, она рассчитывала и может непоколебимо рассчитывать на постепенное пробуждение всей рабочей массы.

Именно сейчас, в ходе революции, это пробуждение происходит внезапными скачками. Рабочий класс, классовые противоречия, классовая борьба становятся в нашей стране действительностью, идея  социал-демократии делается материальной, маленькая горстка передового отряда вырастает в могучую армию.

И это выделение рабочей массы как борющегося, сознательного класса эксплуатируемых из буржуазного общества есть самый ценный результат, и на нем основывается собственное значение датируемой концом января лихорадки экономических забастовок. Отсюда вытекают также и указания, что же делать социал-демократии.

Повсюду, где под давлением революционной волны забастовок треснула кора буржуазного общества, социал-демократия немедленно должна изо всей силы бить киркой агитации, чтобы расширить эту щель, углубить ее и закрепить,  т. е. сделать эту классовую противоположность насколько возможно сознательной  и посредством организации  по мере возможности укрепить ее.

С этой целью напрашиваются два пути. С одной стороны, это в каждом отдельном случае концентрация и группирование экономических требований вокруг требования восьмичасового рабочего дня, которое должно стать центральной осью всей экономической борьбы. Уже с первого момента, с январских дней, социал-демократия у нас, как и петербургский пролетариат, провозгласила наряду с политическими требованиями восьмичасовой рабочий день параллельным экономическим основным требованием. Этот лозунг следовало бы отныне сознательно и систематически связывать с каждой экономической забастовкой в стране и поставить его во главу угла. Сгруппированные вокруг этой общей центральной оси разрозненные стачки сольются в одно классовое  движение и окажутся органически связанными с политической борьбой, придавая ей характер сознательно рабочей и социалистической борьбы. Правда, восьмичасовой рабочий день еще не является социалистической реформой, это лишь экономическая реформа на почве буржуазной экономики. Но эта реформа, понятая как всеобщий и принудительный закон, настолько радикальна, что уже представляет собой тот вызов, который брошен самой капиталистической собственности, самой эксплуатации; одновременно она как интернациональный  лозунг связывает особые стремления нашей нынешней политической революции с классовой борьбой всего международного пролетариата.

С другой стороны, экономические забастовки в нынешней фазе непосредственно создают благоприятную почву для политической и социалистической  агитации, для всеобщего классового просвещения и организации рабочих.

Экономическая борьба должна, следовательно, не подавляться и не сдерживаться, как это делает, к примеру, социал-патриотическая ППС со свойственным ей недомыслием (взять, скажем, ее попытку прекратить забастовку в Домбровском бассейне), чем она доказывает (так же как заявлением, будто январская политическая стачка вспыхнула по «ее приказу») отсутствие у нее малейшего представления о том, что действительно происходит внутри рабочей массы и каково классовое значение всего этого забастовочного движения. Не подавлять и не сдерживать экономическую борьбу, а углублять и соединять ее с политическими стремлениями нынешней революции в единое гармоническое целое — вот задача социал-демократии. Для поверхностных «тоже социалистических» функционеров, которые, по сути, являются лишь мелкобуржуазной карикатурой на рабочую партию, революционная сторона нынешней борьбы основывается только на политическом столкновении с правительством. Одновременное массовое столкновение пролетариата с капиталом для них — это скорее помеха, факт, который они не знают, как реализовать и от которого хотят поскорее избавиться. А участие в экономических забастовках они воспринимают с кислой миной, только чтобы не потерять полностью связи с массой и влияния на нее.

Для социал-демократии, как партии классовой борьбы, революционный аспект в нынешнее время заключается не только в борьбе с абсолютизмом, а в не меньшей степени в массовых столкновениях со связанным с ним капиталом. С одной стороны, экономическое движение должно быть использовано для того, чтобы разъяснить рабочим (особенно впервые завоеванным для движения слоям и областям), что абсолютизм — главное препятствие в борьбе с капиталом, а его свержение — насущнейшая классовая потребность пролетариата. С другой стороны, наоборот, необходимо в борьбе против абсолютизма постоянно и насколько возможно энергично доводить до сознания трудовой массы ее противоположность буржуазии и капиталистической эксплуатации. Только таким образом, непрестанным сочетанием и сохранением равновесия между этими обеими сторонами нынешней революции, может социал-демократия оказаться на высоте вытекающей из этого двуединой задачи.

Нынешняя революция имеет, именно с точки зрения рабочего класса — и это следует повторить еще раз, — двойную задачу.  Одна — свержение абсолютизма, цель чисто политическая, непосредственно близкая, рассчитанная на данный момент  борьбы. Вторая — организация рабочего класса в сознательную рабочую партию для открытой борьбы с буржуазией на следующий же день после свержения абсолютизма; это принципиальная  и постоянная  цель, которая вытекает из наших задач как социалистической партии. Отделять обе эти задачи друг от друга и говорить рабочим: сейчас сосредоточьте все силы только на завоевании политической свободы, а борьбу с буржуазией отложите на завтра, ибо она означает потерю сил и отпугнет от нашей борьбы против правительства симпатизирующее нам общество, могут только националисты различных оттенков, считающие рабочих лишь инструментом для достижения своих политических целей. Для социал-демократии, наоборот, политические свободы, за которые мы боремся, — только инструмент классовой борьбы пролетариата. И потому в нынешней революции у нас, как и в России, как и в любой момент и во всех странах, конечные цели социал-демократии, ее социалистические цели, должны быть неразрывно связаны с текущими, политические цели — с экономической борьбой, борьба против абсолютизма — с борьбой против буржуазии.

Под этим же углом зрения решается и вторая проблема, поставленная революцией: что следует делать, когда происходят такие столкновения масс с войсками, как 1 мая, и с учетом настроения, вызываемого в массах такими столкновениями?

Первомайская демонстрация социал-демократии была совершенно мирной. Рабочие массы вышли на улицу не для того, чтобы вступить в бой с войсками, а только дабы продемонстрировать свои стремления. Социал-демократия не распаляла и не приводила массу в буйное состояние каким-либо шумом насчет «вооружения» и не провоцировала ни полицию, ни военщину никакими террористическими эксцессами. Но чем очевиднее вина за зверское массовое убийство целиком и полностью ложится на наемников абсолютизма, чем яснее становится вся чудовищность их преступления, тем сильнее вызывает она в рабочих массах двойственное настроение: чувство преисполненного отчаянием собственного бессилия и потребность в немедленном активном возмездии.

Социал-демократия обязана дать свободный выход этому настроению, но она может выполнить эту задачу только таким образом, который согласуется с сутью социал-демократической агитации: внося в это стихийное настроение политическое сознание.

Под непосредственным впечатлением стычки рабочие склонны считать, что их бессилие по отношению к правительству, доказанное во время первомайской демонстрации, вызвано только отсутствием оружия,  нехваткой физических средств  борьбы. Лишь несмышленый политик готов после майских демонстраций призывать вместе с дающей пищу всем вредным иллюзиям ППС: «Силы у нас уже есть, теперь нам остается захватить еще и средства,  т. е. оружие для борьбы, и победа будет за нами». Задача социал-демократии состоит вовсе не в том, чтобы поддерживать в массах иллюзии, а в том, чтобы рассеивать их, не в том, чтобы питать их иллюзиями, а в том, чтобы помочь им осознать свое положение.

На первый взгляд обе социал-демократические демонстрации — празднование 1 Мая и всеобщая забастовка памяти павших жертв правительства 4 мая — были выражением огромной мощи рабочего класса. Если бы дело шло для нас о том, чтобы внешней демонстрацией нашей силы произвести впечатление на буржуазную интеллигенцию, как поступают социал-патриоты, то мы могли бы довольствоваться констатацией того факта, что за все время существования в Польше социалистического движения не бывало еще такой мощной по своему масштабу рабочей демонстрации, такой зрелой по сознательности своих лозунгов, такой дисциплинированной по поведению огромного множества людей. И все же это факт, что история рабочего движения не знает ни в одной стране  примера столь беспрекословного и безграничного послушания, с каким Варшава, город с миллионом жителей, последовала, по словам «Правительственного вестника», социал-демократическому «приказу» насчет всеобщего прекращения работы 4 мая.

Но поскольку социал-демократия, как рабочая партия, придает значение не видимости,  а сущности  силы пролетариата, ее задача — показать рабочим массам, что силы их для того, чтобы действительно помериться с силами абсолютизма, еще недостаточны.  Как демонстрация массовое шествие двадцати тысяч в Варшаве — отличный результат социал-демократической агитации. Но как выражение революционной сознательности и как боевая армия пролетариата — это лишь незначительная часть рабочих масс в самой Варшаве, насчитывающих несколько сот тысяч, и ничтожная горсточка в сравнении со всем трудовым рабочим людом города и деревни нашей страны. С самого начала лейтмотивом социалистической агитации было разъяснение рабочим того, что победа будет за нами только тогда, когда весь  трудовой народ,  а это значит огромные, широчайшие массы промышленных и сельскохозяйственных пролетариев, а также значительная часть того пролетариата, который находится под ружьем царя, т. е. солдаты, поднимутся на борьбу как у нас, так и в России. То же самое мы должны вновь и вновь неустанно напоминать рабочим, тем более там, где временный и местный успех движения вызывает у них переоценку своих сил и преждевременную иллюзию, будто для исхода борьбы в пользу народа необходимо только еще физическое оружие. Чувство бессилия масс в отношении солдатни должно, следовательно, быть заменено сознанием того, что рабочей революции не хватает не «средств», а «сил», не карабинов, а просвещенных пролетариев.

Как рабочая революция наша революция по своей природе — массовое движение, и победит она абсолютизм только как массовая борьба. Сегодня это уже бездумно повторяет даже националистическая ППС, которая в своем Майском воззвании возможно громогласнее провозглашает: «Вооруженной горстки царское правительство не испугается. Одним террором мы царское правительство не победим. Наша сила — в массовом выступлении, наше будущее — в массовой борьбе». Но понять и признать важное значение массы  как фактора в политической борьбе — отнюдь не бог весть какое искусство и вовсе не открытие социалистов. То, что без миллионов натруженных рук народа в политической борьбе достигнешь не многого, эту тайну хорошо знают все буржуазные партии, знают капиталисты и реакционеры, знает мелкая буржуазия. Именно потому все демагоги стараются примазаться к массе рабочих.

Так вот, политика действительной социалистической партии основывается не на том, чтобы орать: «Наше будущее — в массовой борьбе», а на том, что и программа  партии соответствует интересам рабочего класса, и вся ее тактика, весь образ ее деятельности  рассчитаны на действие, притом на сознательное действие, рабочих масс.

Социалистическая борьба — это массовая борьба. Но борьба эта развивается постоянно, а вместе с ней развивается и должно развиваться само понятие массы.  Двадцатитысячная толпа, следующая за знаменем социал-демократии, — это уже признак серьезного массового движения в сравнении с еще недавними временами, когда в борьбе активно и сознательно участвовали едва несколько сот, а затем несколько тысяч. Но на нынешней стадии революционной борьбы понятие массы,  призванной действовать и помериться силами с абсолютизмом, должно весьма быстро возрасти и исчисляться сотнями тысяч, миллионами. Точно так же эта борьба должна выйти за пределы отдельных центров крупных городов и охватить всю страну.  Принимая во внимание чувство бессилия рабочих в отдельных местностях перед превосходящими правительственными силами, наша равнозначная задача, следовательно, в том, чтобы непрерывно указывать: только расширением сферы борьбы  на всю провинцию, на всю страну революции может быть постепенно обеспечен перевес сил над абсолютизмом и в конечном счете — победа.

Поэтому вопрос, перед которым нас поставила майская демонстрация, — не что иное, как именно жизненный вопрос революции.  На первый взгляд мы стоим перед противоречием, дело революции в определенной мере зашло в тупик, положение кажется безвыходным. Нынешняя борьба, как борьба массовая, требует массовых выступлений,  т. е. наряду со всеобщей забастовкой нуждается в том, чтобы масса концентрировалась физически, чтобы эта масса была многочисленной и открыто провозглашала свои стремления. Революции нужны массовые демонстрации и манифестации, массовые собрания и уличные шествия. Но демонстрации и марши, как мы видели в мае, ведут к побоищу безоружной толпы. Так что же делать? Должны ли мы, учитывая, что при массовых демонстрациях можно ожидать побоища, отказаться от этого средства борьбы? Но это означало бы отказаться от дальнейшего развития движения, от самой революции! Следует ли искать выход в производстве бомб и «вынесении приговоров о мести» прислужникам царизма, отличившимся особым зверством? Но и дюжины брошенных бомб и «приговоров» истеричных «комитетов» индивидуальным представителям правительства могут служить лишь средством внешнего успокоения и одурманивания тех революционеров, которые испытывают потребность в сумятице и шумихе и считают ряд авантюристических инцидентов народной революцией, лишь бы при этом лилась кровь и было побольше грохота. Только сознательные союзники абсолютизма типа «национальных демократов» из «Slowo Polskie» или провокаторы могут поливать социал-демократию бранью за то, что она не «вооружила» рабочую массу бомбами, когда звала их на первомайскую демонстрацию. Надо быть глупцом без всякого чувства ответственности перед массой, чтобы обманывать рабочих, будто бомба может быть правильным средством массовой  борьбы — против карабинов, стреляющих на 500 или 1000 метров, или против артиллерии, против пушек и пулеметов, которые всегда имеет в своем резерве абсолютизм.

Так где же выход из этого положения? Каким может быть ответ революционной массы на ту бойню, с помощью которой правительство пытается подавить массовые демонстрации?

Выход из положения, единственный ответ таков: еще более частое проведение мирных демонстраций по всей стране и все большее увеличение масштабов этих демонстраций.

Вся тайна силы и уверенности пролетариата в своей победе зиждется на том, что ни одно правительство в мире не в состоянии долго устоять в борьбе против сознательной и революционной массы народа, если борьба эта непрерывно расширяется и растет.

Бойня и кровавое превосходство в силах дают правительству лишь временный и притом кажущийся  перевес над массой. В действительности же каждое из этих столкновений народных масс с правительством — это шаг  революционного дела вперед, ибо массовая бойня может быть лишь необычным, редко применяемым средством. Но чем чаще выступают демонстрирующие рабочие массы, чем в большем числе местностей происходят рабочие демонстрации и чем больше растет и ширится масса, выходящая на улицу, тем бессильнее будет становиться правительство против этих выступлений. В той мере, в какой мирные демонстрации народных масс превращаются в стране в повседневное и всеобщее явление, побоища будут становиться все менее возможными, ибо они окажутся нецелесообразными как средство устрашения, а их единственным результатом явятся растущее возбуждение и революционное настроение населения, а также все большие колебания и недовольство среди солдат. Отсюда следует: единственное эффективное средство против бойни и бандитских нападений со стороны правительства на демонстрирующие толпы людей — показать правительству, что результат  такой политики противоположен  тому, чего оно старается достигнуть, что эта бойня не запугает массу, а, наоборот, воспламенит ее и еще больше подстегнет к демонстрациям.

Само собою разумеется, рабочие, выходящие на демонстрацию, должны были бы вооружиться, чем могут. На нападения холопов правительства масса должна со всей силой отвечать самообороной. Но при этом первый долг совести состоит в том, чтобы разъяснить массам:

1) что наша цель  в нынешней фазе революции — не вооруженная битва с войсками, а мирная  демонстрация, ибо она — лучшее средство привлечь на сторону революции все большие круги населения и войск, что оружие сейчас может быть применено только для самообороны  от нападения военщины;

2) что вооружение народной массы  — даже для оборонительных целей — должно предприниматься не каким-либо «комитетом», а только все большим ростом демонстраций. Ведь все более мощные выступления масс уменьшают шансы нападения  со стороны военщины и увеличивают шансы обороны и самовооружения  масс в ходе столкновений с войсками.

Мирная демонстрация должна, следовательно, любой ценой завоевать себе право гражданства во всех городах и местностях страны, где сконцентрированы массы рабочих;  это ближайшая цель и ближайшая задача революционного движения. И эта задача, которая сама собою вытекает как единственный возможный ответ на проводящуюся до сих пор правительством бандитскую политику, вместе с тем является естественным, самым ближайшим этапом  на пути дальнейшего развития революции.

Смертный час абсолютизма пробьет тогда, когда многомиллионная масса пролетариата в городах и на селе, во всем государстве поднимется против него и увлечет за собой часть войск. Но средство для того, чтобы сконцентрировать всю эту огромную массу и призвать ее к борьбе, — не что иное, как непрерывные зримые выступления против правительства той части пролетариата, которая уже осознала необходимость борьбы против абсолютизма. Могущественнейшее средство привлечь трудовой народ к борьбе и просветить еще равнодушные слои рабочих — это именно мирные демонстрации революционной части пролетариата. Таким путем, естественным расширением, усилением и распространением демонстраций, возрастает армия просвещенных пролетариев и приближается тот момент, когда революция сама собою перейдет в конечную фазу:  к непосредственным уличным боям народа против все более возбужденных и все сильнее колеблющихся войск.

Значит, такие демонстрации, как первомайская, несмотря на кажущуюся победу убивающего людей правительства и кажущееся бессилие убитых рабочих, в действительности являются мощным и неизбежным шагом вперед  к окончательной победе пролетариата над абсолютизмом.

Это путь чудовищных жертв, усеянный трупами борющихся пролетариев, но это — единственный нормальный путь с точки зрения массовой революции.  По тому же пути развивалась массовая революция 1848 г. в Париже, Вене и Берлине. И никаким иным путем не развивалось современное рабочее движение в Польше и России. Политики, считающие себя социалистами, разглагольствующие о «массовом движении» и мнящие, что они с помощью мелких кружков, именующих себя «заговорщическими» или «боевыми комитетами», избавят массу от жертв и всякими трюками помогут избежать жертв массовой революции, действуя вместо масс  и орудуя «от имени» масс, лишь вновь показывают, что не понимают и вообще не знают, каким путем развивалась народная революция до сих пор и какого масштаба она ныне достигла.

Было время, когда обычная скромная экономическая забастовка являлась при царизме делом невозможным. Огромными жертвами, тюрьмой, Сибирью, массовыми высылками на место рождения, равносильными осуждению на голодную смерть, платили рабочие за участие в обычнейшей борьбе за незначительное повышение заработной платы. Но отказаться от стачек было невозможно. И все более частыми, все более мощными забастовками не страшившиеся никаких жертв рабочие завоевали фактическую возможность экономической борьбы; абсолютизм почувствовал бессилие своих жестоких преследований, а экономическая забастовка завоевала себе право гражданства. Было время, когда сама мысль об открытом социалистическом рабочем собрании казалась безумием. Но, несмотря на кровавые жертвы, рабочее движение лишь благодаря усиливающемуся и все более частому импровизированию собраний завоевало себе возможность обсуждать вопросы на массовых собраниях как в Ростове-на-Дону, так и в каменноугольном бассейне Домброва Гурница и в других местах. Всеобщая забастовка как средство политической борьбы впервые выступила на арену только в конце января, а уже 1 и 4 мая рабочие показали, что всеобщая забастовка приобрела в нашей стране право гражданства, стала нормальным явлением. На тот же путь развития вступает и массовая демонстрация. По тому же пути, и благодаря демонстрации, пойдет также, становясь все мощнее и разливаясь все более широким потоком, победоносная революция в целом.

Таким образом, и в таких ситуациях, как нынешняя, после-майская, когда революционное напряжение кажется достигшим апогея и зовущим к необычайному действию, сознательная классовая борьба пролетариата не должна — и в том нет никакой необходимости — отходить от своей всеобщей и принципиальной тактики, которая удовлетворяет потребностям всех ситуаций и фаз борьбы. Выражаемому пролетариатом нетерпению и требованию действия социал-демократия (в отличие от болтающей о «массе» и кидающей повсюду «бомбы мести» ППС) не может указать никакого выхода в форме каких-либо искусственных, временных средств успокоения, кроме адресованного пролетариату призыва к дальнейшему массовому, все более массовому  выступлению.

Революционный пролетариат как класс, по природе своей преисполненный величайшего идеализма, не страшится жертв борьбы, ему жаль только напрасных жертв, он ненавидит лишь чувство собственного бессилия. И вот здесь-то социал-демократия, как рабочая партия, может дать массе мужество и силу, но не тем, что сунет ей в руки дюжину карабинов или полдюжины бомб, а тем, что придаст ей ясное сознание той основополагающей закономерности рабочего движения, что единственный выход из всех трудностей массовой борьбы и на любой ступени ее развития — это расширение массового действия и участвующей в нем массы.

Если ответом на кровавую бойню во время майской демонстрации двадцати тысяч рабочих в Варшаве в следующий раз явится сорокатысячная демонстрация в Варшаве, если в ответ на весть о побоище в Варшаве поднимется на демонстрации все большее число рабочих в окрестностях Варшавы, в Лодзи, в Домбровском бассейне, в Ченстохове и в Белостоке, то, по мере того как растет выступающая масса, будут непременно расти неуверенность среди войск и колебания правительства насчет применения их против масс. Одновременно и кровавое побоище,  учиняемое охранниками против безоружной толпы, будет превращаться в борьбу вооружающейся в ходе самой этой борьбы толпы, в борьбу, которая не сможет закончиться ничем иным, кроме как победой революции.

Открыть массе пролетариата глаза на силу ее собственного движения и тем самым усилить его массовый характер и приумножить его мощь — это и в данном случае, как всегда и повсюду, составляет все содержание и весь секрет социал-демократической агитации и руководства. Они состоят не в том, чтобы «заменить» массы в истории, а в том, чтобы вызвать их на поле классовой битвы; не в том, чтобы «возбудить» их, а в том, чтобы довести до их сознания  ту задачу, которая столь же проста, сколь и велика, проста и велика, как само историческое движение пролетариата за свое классовое освобождение.

Одной из иллюзий у борющейся части пролетариата насчет собственной силы, несомненно, является в такие моменты, как майские дни, иллюзия насчет симпатии «общества» к рабочей революции. Впечатление, вызванное демонстрацией и затем майской бойней по всему городу, а также ничем не нарушенный ход всеобщей забастовки в Варшаве 4 мая может, несомненно, породить в рабочих кругах иллюзии насчет политического  сочувствия буржуазных кругов. Социал-патриоты, верные своей националистической позиции, дают пищу и этим пагубным иллюзиям рабочих, когда, например, пишут в «Naprzod»*: «Надо подчеркнуть поведение всего общества  (я говорю всего, хотя наверняка «более трезвые» элементы, особенно принадлежащие к руководящим кругам различных «политических партий», из высших политических соображений будут жаловаться на беспорядки): все слои,  владельцы магазинов, купцы, интеллигенция, промышленники, буржуазные круги, все они сочувственно и благожелательно взирают на это движение. Вчера и сегодня (1 и 2 мая) словно два враждебных мира противостоят друг другу: с одной стороны — общество,  а с другой — военщина и власти».

Долг социал-демократии как классовой партии — совсем наоборот, немедленно предостеречь рабочих, чтобы они не приняли видимость за суть дела, обратить их внимание на позорный факт полной пассивности «общества» и его собачьей преданности правительству карателей, на шипящую ненависть буржуазной прессы к революционной позиции пролетариата, разъяснить рабочим, что «трезвые элементы», т. е. реакционная буржуазия, это вовсе не исключения,  а самые влиятельные представители нашего буржуазного общества. Одним словом, и в нынешней ситуации задача социал-демократии — отмежевать  рабочую массу как класс, сознающий свою политическую обособленность, ни на йоту не отступая притом ради кажущихся успехов и мнимых потребностей ситуации данного момента от своей постоянной задачи — организовывать пролетариат на классовую борьбу с буржуазией, разъяснять ему, что «два мира», на которые революция разорвала нашу страну, это не русское правительство, с одной стороны, и польское «общество», с другой, а борющийся рядом с русским польский пролетариат и выступающие против него польские буржуазные круги вместе с царским правительством. И только таким образом, связывая ближайшую цель политической борьбы с постоянной классовой агитацией как при экономических стачках, так и во время всеобщей забастовки и массовых демонстраций — одним словом, при всех явлениях и во все моменты борьбы социал-демократия, в духе «Манифеста Коммунистической партии» и вопреки всем сепаратным группам пролетариата, выдвигает на первый план его интересы и классовое движение как целое, а вопреки отдельным минутным целям борьбы — свою конечную цель: социалистическое освобождение от господства капиталистического строя.

 

Русская революция*

 

Нынешняя революция в России формально — последний отзвук Великой французской революции, что произошла сотню лет назад. Все минувшее столетие, по сути, проделало лишь ту работу, которая была задана ему тем огромным историческим переворотом: конституирование во всех странах классового господства современной буржуазии, капитализма. В первом акте этого тянувшегося целое столетие кризиса истинная революция глубоко взрыла феодальное средневековое общество, перетряхнула его, превратив низшие пласты в высшие, а высшие — в низшие, впервые грубо разрубила его на современные классы, более или менее прояснила их социальные и политические стремления и программы и наконец посредством наполеоновских войн низвергла феодализм во всей Европе. На последующих этапах начатый великой революцией раскол современного буржуазного общества на классы продолжается в ходе и развитии классовой борьбы. В период Реставрации после 1815 г. к власти приходит, а затем свергается июльской революцией крупная финансовая буржуазия. Февральская [1848 г. ] революция наконец-то приводит к господству широкую массу средней и мелкой буржуазии. В образе нынешней Третьей республики современное классовое господство буржуазии достигает своей самой развитой и последней формы.

Но тем временем в процессе всех этих схваток внутри буржуазии возникает также новый раскол: между буржуазным обществом в целом и современным рабочим классом. Образование и созревание этого нового классового противоречия проходит параллельно с буржуазными  классовыми боями через всю историю века. Уже сама великая революция при первом же всеобщем пробуждении всех элементов и всех внутренних противоречий буржуазного общества выводит на поверхность политической жизни и пролетариат с его социальным идеалом — коммунизмом. Короткое господство Горы, означавшее наивысшую точку революции*, было первым выходом современного пролетариата* на историческую арену. Однако он выступал тогда еще не самостоятельно, а скрывался под сенью мелкой буржуазии и вместе с ней составлял «народ», противоположность которого буржуазному обществу выражалась в двусмысленной форме противоположности «народной республики» конституционной монархии. В Февральской революции [1848 г. ] в страшной Июньской битве пролетариат наконец полностью отделяется как класс от мелкой буржуазии и впервые осознает, что в буржуазном обществе он, будучи совершенно изолированным и целиком предоставленным собственной судьбе, противостоит этому обществу в смертельной вражде. Только благодаря этому впервые сформировалось во Франции то современное буржуазное общество, которое завершает дело, начатое Великой французской революцией.

Если той сценой, на которой разыгрались главные акты драматической истории буржуазного общества, стала Франция,  то они вместе с тем в не меньшей степени произошли и в истории Германии, Австрии, Италии — всех современных стран всего капиталистического мира. Нет ничего нелепее и превратней, чем рассматривать современные революции как национальные события, результаты которых действуют в полную силу лишь в пределах границ соответствующих государств, а на другие, «соседние государства» оказывают только более или менее слабое влияние, вытекающее из их «соседствующего положения». Буржуазное общество, капитализм — это международная, всемирная  форма человеческого общества. Отнюдь не существует столько же буржуазных обществ и столько же капитализмов, сколько имеется на свете современных государств или наций; есть только одно  интернациональное буржуазное общество, есть только один  капитализм, а по видимости изолированное самостоятельное существование отдельных государств за их государственными барьерами является при наличии единого и неделимого мирового хозяйства лишь одним из противоречий капитализма. А потому и все современные революции, по сути дела — революции интернациональные.  Это все одна и та же мощная буржуазная революция, которая в различных актах разыгрывалась по всей Европе с 1789 до 1848 г. и на интернациональном базисе  конституировала современное буржуазное классовое господство.

Внешне казалось, что именно Российская империя представляла собой исключение из этой всемирной революции. Казалось, именно здесь средневековый абсолютизм желает, вопреки всем бурям в остальном капиталистическом мире, сохраниться как нерушимый оплот докапиталистического периода. И вот уже абсолютизм повержен революцией наземь и в России. То, что мы переживаем сейчас, это уже не бои революции против господствующей, абсолютистской системы, а, напротив, бои формальных остатков абсолютизма против уже ставшей живым фактом современной политической свободы, а также бои между классами и партиями за границы этой свободы и за ее конституционное закрепление.

Формально русская революция, как уже сказано, последний отзвук периода буржуазных  революций в Европе. Ее ближайшая внешняя задача — создание современного капиталистического общества с открытым буржуазным классовым господством. Однако — и в этом как раз выражается тот факт, что и Россия, казавшаяся в течение целого столетия застывшей и изолированной, тоже участвовала в общем процессе преобразования Европы — эта формально буржуазная революция совершается в России уже не буржуазией, а рабочим классом. Причем рабочий класс уже не служит более привеском мелкой буржуазии, как во всех прежних буржуазных революциях, а выступает как самостоятельный класс с полным сознанием своих особых классовых интересов и задач, т. е. как рабочий класс, возглавляемый социал-демократией.

Постольку нынешняя революция в России прямо примыкает к парижской битве Июня 1848 г. и на деле осуществляет как заранее готовый результат впервые совершенное тогда отделение пролетариата от всего буржуазного общества. Одновременно пролетариат России использует в своем революционном действии весь исторический опыт и все классовое сознание, которые интернациональный пролетариат приобрел со времени того первого урока в июне 1848 г., а также в последующий парламентский период во Франции, в Германии — словом, повсюду.

Благодаря этому нынешняя русская революция становится столь противоречивым явлением, как никакая иная из всех предшествующих революций. Политические формы современного буржуазного классового господства завоевываются здесь не буржуазией, а рабочим классом в борьбе против буржуазии. Но рабочий класс, хотя или поскольку он впервые действует в качестве самостоятельного классового сознательного слоя, выступает без тех утопически-социалистических иллюзий, с которыми он выступал вместе с мелкой буржуазией в прежних буржуазных революциях. Пролетариат в России выдвигает сегодня не задачу осуществления социализма, а задачу создания поначалу буржуазно-капиталистических предпосылок для осуществления социализма. Но одновременно буржуазное общество, благодаря тому что оно создается руками классово сознательного пролетариата, приобретает совершенно своеобразный облик. Хотя рабочий класс в России и не ставит перед собой задачи непосредственно осуществить социализм, он столь же мало считает своей задачей поднять на щит неприкосновенное и ничем не замутненное великолепие классового господства капитала, которое порождалось буржуазными революциями прошлого века на Западе.

Пролетариат России, наоборот, ведет одновременно и в едином действии борьбу как против абсолютизма, так и против капитализма. Он хочет завоевать только формы буржуазной демократии, но для себя,  для целей пролетарской классовой борьбы. Он добивается восьмичасового рабочего дня,  народной милиции, республики — все это требования, рассчитанные на буржуазное общество, а не на социалистическое. Но вместе с тем эти требования столь сильно наталкиваются на крайний предел  господства капитала, что они оказываются в такой же мере переходными формами к пролетарской диктатуре. Пролетариат в России борется за осуществление самых элементарных буржуазных  конституционных прав: права союзов и собраний, права свободы печати. Однако эти буржуазные свободы он уже теперь в буре революции использует для создания такой мощной экономической и политической классовой организации пролетариата, как профсоюзы и социал-демократия, чтобы формально призванный революцией к господству класс буржуазии вышел из революции беспримерно ослабленным, а рабочий класс, формально подчиненный, занял беспримерное по своей мощи положение.

Таким образом, нынешняя революция в России по своему содержанию  далеко выходит за рамки ранее происходивших революций и по своим методам не примыкает ни к старым буржуазным революциям, ни к прежним парламентским боям современного пролетариата. Она создала новый метод борьбы, соответствующий как ее пролетарскому характеру, так и связи борьбы за демократию с борьбой против капитала, — революционную массовую забастовку. Итак, по своему содержанию и методам она — совершенно новый тип революции. Будучи формально буржуазно-демократической, а по сути своей — пролетарско-социалистической, она как по содержанию, так и по методам является переходной формой  от буржуазных революций прошлого к пролетарским революциям будущего, в которых речь уже пойдет о диктатуре пролетариата и об осуществлении социализма.

Она является таковой не только логически, как определенный тип, но и исторически,  как исходная точка определенного общественного соотношения общественных классов и сил. Общество, которое возникнет из столь своеобразной революции в России, никоим образом не может быть подобно тем, которые родились из былых революций на Западе после 1848 г. Мощь, организация и классовое сознание пролетариата окажутся в России после революции на таком высоком уровне развития, что они всякий раз будут перешагивать рамки «нормального» буржуазного общества. При одновременной слабости и нерешительности чувствующей свою гибель буржуазии, не имеющей никакого политического и революционного прошлого, возникнет такая комбинация сил, при которой равновесие буржуазного классового господства будет постоянно нарушаться. Откроется, следовательно, новая фаза истории буржуазного общества, которое ввиду недостаточно устойчивого равновесия классовых сил будет переживать постоянные бури, которые, следуя друг за другом с большими или меньшими паузами, с большей или меньшей стремительностью, не смогут все же найти никакого иного выхода, кроме социальной революции и диктатуры пролетариата.

Все это относится прежде всего к России. Однако точно так же, как судьбы России и всей Европы решались французскими революциями в ходе боев на мостовой Парижа, так и теперь судьбы не только русского общества, но и всего капиталистического мира решаются на улицах Петербурга, Москвы, Варшавы. Революция в России и то своеобразное историческое творение, которое рождается в ней, не могут не изменить одним рывком соотношения классовых сил как в Германии, так и повсюду. Русской революцией завершается почти шестидесятилетний период спокойного, парламентарного господства буржуазии. Вместе с русской революцией мы уже вступаем в период перехода от капиталистического общества к социалистическому. Сколь долго  продлится этот переходный период, интересует лишь предсказателей политической погоды. Для интернационального классово сознательного пролетариата важны только дающий новые силы ясный взгляд в близкое будущее нынешнего освободительного периода, а также понимание необходимости в грядущих бурях столь же быстро наращивать упорство, ясность цели и героизм, как это на наших глазах ежедневно, ежечасно делает русский пролетариат.

 

Речь о русской революции

 

 

на народном собрании в Мангейме, 25 сентября 1906 г.
(газетный отчет)*

 

Товарищ Люксембург начала выступление репликой, что во время своей болезни она училась у русской революции: когда революцию считают умершей, она воскресает вновь. («Браво!»)

Сегодня я чувствую себя нездоровой, но мне сказали, что я должна быть здесь и сказать несколько слов о революции. Я сделаю это, насколько хватит сил. Предыдущий оратор в конце своей речи назвал меня мученицей и страстотерпицей русской революции. Я должна начать свое выступление с возражения. Тот, кто не наблюдает за русской революцией издалека, а сам в ней участвовал, не назовет себя страстотерпцем и мучеником. И я без всякого преувеличения и совершенно честно могу заверить вас, что те месяцы, которые я провела в России, были самыми счастливыми в моей жизни. Я очень огорчена тем, что мне пришлось вернуться оттуда в Германию*.

Та картина русской революции, которая складывается у вас на основе рассчитанных на сенсацию сообщений буржуазных телеграфных агентств, совершенно неверна. Загранице рисуют огромное море крови и неслыханные страдания народа без единого проблеска света! Это — взгляд декадентской буржуазии, а не пролетариата. Русский народ терпел столетиями, а страшные страдания в ходе революции ничтожно малы по сравнению с теми ужасными страданиями, которые русский народ вынужден был переносить до революции, в спокойные времена царизма. («Очень верно!»)

Россия веками жила под игом абсолютизма; но разве кто-нибудь спрашивал, сколько тысяч погибло от цинги, от голода? Спрашивал ли кто о том, сколько тысяч пролетариев пали на поле труда? Это не встревожило ни одного статистика. Сколько детей умерло в русских деревнях или даже не прожило и года из-за нехватки пищи? Поймите, что по сравнению с этими бесчисленными жертвами нынешние жертвы и страдания минимальны.

Но есть и другая сторона медали. Если прежде русский народ прозябал без всякой перспективы выбраться из своих ужасных страданий, то теперь он знает, за что гибнет, за что страдает, за что борется. Каждый сознает, что он вместе с другими принимает посильное участие ради своих детей, своих внуков в освобождении народа. Однако русский народ страшно запоздал, отстал в своем развитии от других наций Европы и теперь, оказавшись догоняющим, он борется за свое освобождение посредством революции.

История знает, что делает, и, заставляя нас ждать, сулит нам иной подарок, чем опередившим нас нациям. Наша революция совсем не такая, как Мартовская революция [1848 г. ] в Германии или Великая французская революция. Правда, в России борются за те же буржуазные свободы, парламент, право коалиций, свободу печати и т. д., за которые в Германии боролись уже в 1848 г., а во Франции на полвека раньше. Но сегодня у нас во главе этого движения стоит не стремящаяся к власти буржуазия, а пролетариат, который взял на себя роль руководителя в этой борьбе.

Русский пролетариат не поддается иллюзиям пролетариата 1848 г., он хорошо сознает, что сразу установить социализм невозможно, он знает, что может возникнуть лишь буржуазное правовое государство. Но мы были бы недостойны называться социал-демократами, считаться учениками Маркса и Энгельса, если бы цеплялись за пустую форму, не понимая, что в ней может заключаться различное социальное и историческое содержание.

Именно по той причине, что наше правовое государство формируется мозолистой рукой пролетариата, оно получит ту форму, которая будет более полезна пролетариату, чем буржуазии. Русский пролетариат борется на первых порах за буржуазную свободу, за всеобщее избирательное право, за республику, за закон о союзах, за свободу печати и т. п., но он борется за них без иллюзий пролетариата 1848 г., он борется за свободы, чтобы использовать их как средство борьбы против буржуазии.

У того, кто представляет себе русские условия, должно сложиться впечатление, что русский либерализм уже скрючился в карлика, а пролетариат вырастает в гиганта. Поэтому правовое государство будет в России совсем иным, чем нынешняя Германия. Из русской революции никогда не родится такой ублюдок либерализма, как в Германии.

Нельзя русскую революцию рассматривать лишь с точки зрения так называемого правопорядка и страстно ждать создания настоящего парламента. Вы знаете историю I Думы. Лишь только либерализм понадеялся, что с ее созывом избавился от кошмарного сна революции, как она тут же была уничтожена. Роспуск Думы был признаком не силы абсолютизма, а бессилия русского либерализма. Роспуск Думы показал, как глубоко пала русская буржуазия. Каждая новая попытка покажет ясно, что ей не хватает силы для борьбы против абсолютизма. Когда пришла весть, что Думу разгоняют ко всем чертям, либералы не нашли ничего лучшего, как бежать в Финляндию и там сфабриковать для корзины всемирной истории бумажный протест*.

Несмотря на ту низкую ступень, на которой находится русский пролетариат, он показал себя более зрелым, чем русская буржуазия, сразу поняв, что парламентаризм бессилен, пока у руля правления стоит абсолютизм, пока он не подавлен революционным классом. Мы стоим сегодня перед вопросом о захвате власти революционным пролетариатом. Либерализм, как показала Дума, свою роль уже сыграл. Задача пролетариата нелегка, между подымающимся русским народом и русским абсолютизмом идет борьба не на жизнь, а на смерть. В этой борьбе решится судьба будущей русской свободы.

Есть, однако, боязливые товарищи, которые говорят, что нынешними зверствами властей революция может быть потоплена в море крови. Кто побывал там, знает, что это не так. Нет ничего ошибочнее, чем предполагать, что русскую свободу можно сдержать насилием. И здесь тоже оправдывается учение Маркса и Энгельса, что каждый общественный строй — это историческая необходимость и он является на свет, как плод из материнского тела, даже если это стоит огромных усилий. Борьба, которая нам еще предстоит, это труднейшая фаза всей революции. Вы, должно быть, представляете себе массовую забастовку как простое повторение по всем направлениям, как непрерывный процесс развития революционного движения, подымающий пролетариат все выше и выше. Это правомерное развитие внутренней зрелости и сознания привело нас к нынешней точке революции. Осознание состоит сегодня в том, что для свержения абсолютизма недостаточно только проводить массовые стачки, раньше или позже придется взвесить также вопрос о народном восстании против столпов абсолютистского режима, чтобы довести революцию до конца. Весь ход революции как раз и доказывает, чем она отличается от всех прежних революций — тем, что то были скоротечные уличные сражения, длившиеся несколько часов или дней. Ныне, когда судьбы — в руках народа, революция — процесс долгий и тяжелый; могучая армия для последнего решающего удара может сплотиться только в результате длинного ряда массовых забастовок.

Тот, кто охватывает ход развития революции с точки зрения ее внутренних условий, не поддастся пессимизму. Можно восхищаться героизмом русского пролетариата. Я нисколько не хочу оспаривать эту точку зрения, но хочу указать, что слишком восхищаются героизмом отдельных лиц, стоящих на первом плане борьбы, и недостаточно — героизмом той огромной массы, которая приносит неслыханные жертвы.

Я хотела бы указать на то, что из русских событий важно уяснить себе: развертывание сил революции зависит не только от числа организованных социал-демократов. Лишь в час борьбы видно, какой неслыханный идеализм кроется в народе. Русские события показывают, что в соответствии с общей ситуацией мы должны и в Германии готовиться к таким боям, исход которых решают массы.

Политическая массовая забастовка — центральный вопрос на [Мангеймском] съезде партии [германских социал-демократов] — доказательство того, что классовое сознание пускает в пролетариате все более глубокие корни. Чувствуется, что пролетариат должен раньше или позже сосредоточиться на защите и расширении своих политических прав посредством массовой забастовки.

Русская революция для германского пролетариата — великий наставник. Нет сомнения, что русская революция в самой значительной мере окажет воздействие на заграницу. Русское правовое государство вызовет сдвиг в политических условиях и в Германии. Русский пролетариат послужит нам тогда образцом не только в отношении парламентаризма. Я имею в виду решительность и смелость в постановке таких политических задач, каких требует историческая ситуация. Если мы что-либо можем почерпнуть из русской революции, так это не пессимизм, а величайший оптимизм. Мы можем с еще большей отвагой глядеть в будущее и с десятикратно возросшей силой провозгласить: несмотря ни на что, победителями будем мы! (Продолжительные аплодисменты .)

 

Приветственная речь на V съезде РСДРП

 

 

в Лондоне 3 (16) мая 1907 г.*

 

Товарищи! Центральный Комитет Германской с.-д. партии, узнав о моем намерении присутствовать на вашем партийном съезде, решил воспользоваться этим случаем и поручил мне передать вам свой братский привет и пожелания наилучших успехов.

Многомиллионный сознательный германский пролетариат следит с живейшим сочувствием и величайшим вниманием за революционной борьбой своих русских братьев, и германская социал-демократия уже показала на деле, что готова черпать для себя плодотворные уроки из богатой сокровищницы опыта русской социал-демократии. С начала 1905 г., когда грянул в Петербурге первый гром революционной грозы, после выступления пролетариата 9 января, в рядах германской социал-демократии началось оживление. Оно вылилось в горячие дебаты по вопросам тактики, и резолюция Йенского партейтага о всеобщей забастовке* была первым важным результатом, который наша партия извлекла из борьбы русского пролетариата. Правда, до сих пор это решение не имело практического применения, и вряд ли оно будет осуществлено в самом ближайшем будущем, однако принципиальное его значение несомненно. До 1905 г. в рядах германской социал-демократии господствовало по отношению ко всеобщей забастовке совершенно отрицательное отношение; она считалась исключительно анархистским лозунгом и, значит, реакционной, вредной утопией. Но как только германский пролетариат увидел во всеобщей забастовке русских рабочих новую форму борьбы, применяемую не как противоположность политической борьбы, а как орудие этой борьбы, не как чудодейственное средство для того, чтобы совершить внезапный скачок в социалистический строй, а как средство классовой борьбы для завоевания элементарнейших свобод современного классового государства, он поспешил в корне изменить свое отношение ко всеобщей забастовке, признавая ее применимой при известных условиях и в Германии.

Товарищи! Я считаю при этом необходимым обратить ваше внимание на то обстоятельство, что — к великой чести германского пролетариата — он переменил свое отношение к вопросу о всеобщей забастовке, вовсе не руководствуясь впечатлениями внешних успехов этого способа борьбы, способных импонировать даже буржуазным политикам. Резолюция Йенского партейтага была принята больше чем за месяц до первой и до сих пор единственной крупной победы революции, до достопамятных октябрьских дней и вырванных ими у абсолютизма первых конституционных уступок в виде манифеста 17 октября. Еще в России революционная борьба приносила одни только поражения, а уж германский пролетариат своим верным классовым инстинктом почувствовал, что за этими внешними поражениями кроется небывалый подъем пролетарской силы, верный залог будущей победы. Фактом остается, что германский пролетариат еще до всяких внешних успехов российской революции поспешил отдать дань ее опыту, присоединяя к прежним формам своей борьбы новый тактический лозунг, рассчитанный уже не на парламентский способ действия, а на непосредственное выступление самых широких пролетарских масс.

Далнейшие события в России — октябрьские и ноябрьские дни и особенно самый высокий пик, до которого поднялась революционная волна в России, — декабрьский кризис в Москве — отразились в Германии еще большим подъемом духа и сильным брожением умов в рядах социал-демократии. В декабре и январе, после крупных демонстраций в Австрии по поводу всеобщего избирательного права, в Германии начались оживленные прения о том, не пора ли непосредственно приступить к применению в том или другом виде решения о всеобщей забастовке в связи с борьбой за всеобщее избирательное право в ландтаги — прусский, саксонский и гамбургский. Вопрос этот был решен отрицательно, мысль искусственно вызвать крупное массовое движение была отклонена. Впрочем, 17 января 1906 г. сделан был первый опыт — полдневная демонстративная всеобщая забастовка в Гамбурге, которая была проведена блестящим образом и которая в свою очередь увеличила бодрость и сознание силы в рядах рабочей массы крупнейшего центра германской социал-демократии.

Последующий 1906 год по внешнему виду принес российской революции одни поражения. И в Германии он закончился внешним поражением социал-демократической партии. Вам известно, что на выборах 25 января социал-демократия в Германии потеряла почти половину своих избирательных округов*. Но и это парламентское поражение находится в теснейшей связи с российской революцией. Нет никакого сомнения для того, кто знает взаимную позицию партий в последние выборы, что одним из важнейших моментов, определивших исход этой кампании, была российская революция. Несомненно, впечатления революционных событий в России и страх, которым они наполнили буржуазные классы в Германии, были одним из фактов, объединивших и сплотивших все слои и партии буржуазного общества, за исключением центра, в один реакционный блок под одним лозунгом: долой классовое представительство сознательного пролетариата, долой социал-демократию! Еще никогда выражение Лассаля о буржуазии как о «сплошной реакционной массе» не реализовалось так осязательно, как в эти выборы.

Но зато этот же исход выборов заставляет германский пролетариат обратить с удвоенным вниманием свои взоры на революционную борьбу своих российских братьев. Если в немногих словах подвести политический и исторический итог последним выборам в рейхстаг, то приходится сказать, что после 25 января и 5 февраля 1907 г. Германия оказалась единственной современной страной, в которой не оказалось и следа буржуазного либерализма и буржуазной демократии в собственном смысле этого слова: они окончательно и бесповоротно стали на сторону реакции в борьбе против революционного пролетариата. Именно предательство либерализма больше всего отдало нас в последние выборы во власть юнкерской реакции, и хотя в настоящее время либералы вошли в рейхстаг в увеличенном числе, но они являются теперь лишь прикрывающимися либеральной вывеской жалкими прислужниками реакции.

И вот в связи с этим обстоятельством в наших рядах возник вопрос, занимающий в еще большей степени и вас, русские товарищи. Насколько мне известно, одним из тезисов, играющих основную роль при определении тактики русских товарищей, является тот взгляд, что пролетариату в России предстоит совершенно особая задача, представляющая некоторое внутреннее противоречие, а именно задача создать только еще первые политические условия буржуазного строя и в то же время вести с буржуазией классовую борьбу. Такое положение будто бы отличается коренным образом от положения пролетариата у нас в Германии и во всей Западной Европе.

Товарищи! Я думаю, что такой взгляд будет чисто формалистической постановкой вопроса. В известной степени и мы находимся в таком же затруднительном положении. У нас в Германии это именно нагляднейшим образом показали последние выборы, — пролетариату приходится быть единственным борцом и защитником демократических форм буржуазного государства.

Не говоря о том, что у нас в Германии нет всеобщего избирательного права в большинстве ландтагов, что нам приходится страдать от массы пережитков средневекового феодализма, даже и те немногие свободы, которыми мы обладаем, как всеобщее избирательное право при выборах в рейхстаг, свобода стачек, союзов и собраний, не обеспечены серьезным образом и подвергаются постоянным покушениям со стороны реакционных слоев. И во всех этих вопросах буржуазный либерализм является совершенно ненадежным союзником, во всех этих случаях сознательный пролетариат является единственным прочным оплотом демократического развития Германии.

В связи с этим неудача на последних выборах вновь выдвинула на очередь вопрос о нашем отношении к буржуазному либерализму. Раздались, правда весьма немногочисленные, голоса, оплакивающие эту преждевременную гибель либерализма. В связи с этим же из Франции нам подан был совет принять во внимание в своей тактике слабую позицию буржуазного либерализма и щадить его остатки, чтобы использовать его как союзника в борьбе против реакции и в защиту общих основ демократического развития.

Товарищи! Я могу констатировать, что и эти голоса, сетующие на результаты политического развития Германии, и эти советы встречены были в рядах немецкого сознательного пролетариата единодушным и резким отпором. (Аплодисменты большевиков и части центра.)  Я с радостью констатирую, что в данном случае не одно какое-нибудь крыло, а вся партия в целом заявила: «Мы можем сожалеть о печальных результатах исторического развития, но мы не должны отступить ради либерализма ни на йоту от нашей принципиальной пролетарской тактики». Сознательный пролетариат Германии сделал как раз обратные выводы из последних выборов в рейхстаг: если буржуазный либерализм и буржуазная демократия оказываются настолько хрупки и шатки, что готовы от каждого более энергичного жеста классовой борьбы пролетариата падать в пропасть реакции, то туда им, значит, и дорога! (Аплодисменты большевиков и части центра.)

Под влиянием исхода выборов 25 января стало ясно для самых широких слоев германского пролетариата, что ввиду разложения либерализма пролетариату приходится отрешиться от последних иллюзий и надежд на его помощь в борьбе против реакции и в настоящее время больше, чем когда бы то ни было, рассчитывать как в борьбе за свои классовые интересы, так и в борьбе против реакционных покушений на демократическое развитие на себя, и только на себя. (Аплодисменты большевиков и части центра.)  В свете этих же выборов выступило наружу с небывалой яркостью такое обострение классовых антагонизмов, как никогда до того времени. Внутреннее развитие Германии достигло, как оказывается, такой степени зрелости, о какой до того времени не могли думать самые большие оптимисты. Данный Марксом анализ буржуазного общественного развития вновь нашел самое очевидное подтверждение, более блестящее, чем мы могли ожидать. Но вместе с тем для всех стало ясно, что это развитие, это обострение классовых противоречий рано или поздно, но неизбежно приведет к периоду бурной политической борьбы и у нас в Германии. И в связи с этим вопросы о разных формах и фазисах классовой борьбы обсуждаются у нас с особым интересом.

Вот почему германский пролетариат теперь с удвоенным вниманием обращает взоры на борьбу своих российских братьев, как на своих передовых борцов, как на авангард международного рабочего класса. Из моего скромного опыта в избирательной кампании могу отметить, что на всех избирательных собраниях, а мне приходилось выступать на собраниях в 2–3 тысячи человек, из среды самих рабочих раздавались голоса: «Говорите нам о русской революции!» И в этом проявляется не только естественное сочувствие, вытекающее из инстинкта классовой солидарности с борющимися собратьями, но и сознание того, что интересы русской революции есть его собственное дело.

Главное, что ждет германский пролетариат от русского, это расширение и обогащение пролетарской тактики, применение принципов классовой борьбы в совершенно новой исторической обстановке. В самом деле. Та социал-демократическая тактика, которую применяет в настоящее время рабочий класс в Германии и которой мы обязаны нашими победами до сих пор, приноровлена главным образом к парламентской борьбе, рассчитана на рамки буржуазного парламентаризма. Российская социал-демократия — первая, на долю которой выпала трудная, но почетная задача применить основы марксова учения не в период правильного, спокойного парламентского течения государственной жизни, а в бурный революционный период. Единственный случай, когда научному социализму приходилось применяться в практической политике в период революции, — это была деятельность самого Маркса в революции 1848 г.

Самый ход революции сорок восьмого года, однако, отнюдь не может служить примером настоящей революции в России. Из него можно учиться разве лишь тому, как не следует поступать в революции. Схема этой революции такова: пролетариат сражается с обычным героизмом, но не умеет пользоваться своими победами; буржуазия оттесняет пролетариат, чтобы узурпировать плоды его борьбы; наконец, абсолютизм отбрасывает буржуазию, чтобы раздавить и пролетариат и революцию. Классовое обособление пролетариата находилось тогда в самом зачаточном состоянии. Правда, тогда уже был «Коммунистический манифест» — эта великая хартия классовой борьбы. Правда, уже Карл Маркс принял участие в этой революции как практический борец. Но именно вследствие особой исторической обстановки ему пришлось играть роль не социалистического политика, а крайнего буржуазного демократа, и «Neue Rheinische Zeitung»* была не столько органом классовой борьбы, сколько самым крайним левым постом революционного лагеря. Правда, в Германии тогда, собственно, не существовало и той буржуазной демократии, идейным выразителем которой была «Новая Рейнская газета». Но эту именно политику К. Маркс первый год революции проводил с железной последовательностью. Несомненно, эта политика состояла в том, что Маркс поддерживал всеми средствами борьбу буржуазии против абсолютизма. Но в чем же состояла эта поддержка? В том, что он от начала и до конца безжалостно, беспощадно хлестал всю половинчатость и непоследовательность, всю слабость и трусость буржуазной политики (аплодисменты большевиков и части центра);  в том, что он поддерживал и защищал без малейшего колебания всякое выступление рабочей массы — не только выступление, которое несло с собой первую мимолетную победу— 18 марта, — но и памятное нападение на берлинский цейхгауз 14 июня, о котором тогда, да и после, так упорно твердили в буржуазных рядах, что оно было ловушкой реакции, поставленной пролетариату, и сентябрьские восстания, и октябрьское восстание в Вене — эти последние попытки рабочих масс спасти революцию, погибающую от шаткости и измен буржуазии. Он поддерживал национальные движения сорок восьмого года, считая их союзниками революции.

Политика Маркса состояла в том, что он толкал буржуазию каждый момент до последних пределов революционной ситуации. Да, Маркс поддерживал буржуазию в ее борьбе с абсолютизмом, но он поддерживал ее хлыстом и пинками. Маркс считал непростительной ошибкой, что пролетариат допустил после своей первой кратковременной победы 18 марта образование ответственного буржуазного министерства Кампгаузен — Ганземан. Но раз буржуазия дошла до власти, Маркс требовал от нее с первого же момента, чтобы она осуществила революционную диктатуру. Он категорически заявил в «Neue Rheinische Zeitung», что переходное время после каждой революции требует самой энергичной диктатуры*. Маркс слишком хорошо понимал все безвластие немецкой «Думы» — франкфуртского Национального собрания*,— но он усматривал в этом не смягчающее обстоятельство для него, а, наоборот, указывал ему на единственный выход из этого безвластного положения, и таким выходом было — завоевать действительную власть в открытой борьбе против старой власти, опираясь на революционную народную массу.

Но, товарищи, чем кончилась эта политика Маркса? Год спустя Маркс должен был покинуть этот пост крайнего буржуазного демократа — пост вполне изолированный и безнадежный — и перейти к чисто рабочей классовой политике. Весной сорок девятого года Маркс со своими единомышленниками выступили из буржуазно-демократического союза и решили приступить к самостоятельной организации рабочих; они хотели также принять участие в предполагавшемся общегерманском рабочем съезде, идея которого вышла из среды самого пролетариата Восточной Пруссии. Но когда Маркс хотел переменить фронт своей политики, революция доживала уже свои последние дни, и «Новая Рейнская газета» погибла, как одна из первых жертв торжествующей реакции, прежде чем Маркс успел применить новую, чисто пролетарскую тактику.

Ясно, что вам, товарищи, в настоящее время в России приходится начинать не с того, чем Маркс начал, а с того, чем он кончил свою политику в 1849 г.: с ясно выраженной самостоятельной классовой политики пролетариата. Сейчас пролетариат в России находится не в том зачаточном состоянии, в каком он был в Германии в 1848 г., и представляет сплоченную и сознательную политическую силу. Русский пролетариат в своей нынешней борьбе должен чувствовать себя не изолированной армией, а лишь частью всемирной международной армии пролетариата. Он не должен забывать, что его теперешняя революционная борьба — не изолированная стычка, а одно из крупных сражений в общем ходе международной классовой борьбы. Ясно также, что когда у нас в Германии, раньше или позже, при соответственной зрелости классовых отношений, пролетарская борьба выльется в неизбежные массовые столкновения с господствующими классами, то германскому пролетариату придется пользоваться не опытом и примером буржуазной революции сорок восьмого года, а опытом российского пролетариата в нынешней революции.

Поэтому, товарищи, вы несете обязанности по отношению к интернациональному пролетариату. И русский пролетариат окажется на высоте этой задачи лишь в том случае, если он в способах своей борьбы, в решительности, в ясном сознании своей цели, в размахе своей тактики учтет результаты международного развития в целом, учтет достигнутую степень зрелости всего капиталистического общества. Русский пролетариат своими действиями должен показать, что между 1848 и 1907 гг. протекло больше полстолетия капиталистического развития и что мы с точки зрения этого развития, взятого в целом, стоим не в начале буржуазного классового господства, а скорее в начале его конца. Он должен показать, что русская революция является не столько последним актом из серии буржуазных революций XIX в., сколько предтечей новой серии будущих пролетарских революций, в которых сознательный пролетариат и его авангард — социал-демократия предназначены исторически к роли вождя. (Аплодисменты.) Германский пролетариат ждет от вас не только победы над абсолютизмом, не только новой опоры для освободительного движения в Европе, но также расширения и углубления перспектив пролетарской тактики: он желает учиться у вас, как выступать в периоды открытой революционной борьбы.

Но для того чтобы успешно выполнить свою роль, для русской социал-демократии необходимо одно важное условие, и это условие — единство  партии. Не внешнее, чисто механическое единство, но внутренняя сплоченность и внутренняя крепость, которая, естественно, должна явиться результатом ясной, верной тактики, соответствующей внутреннему единству классовой борьбы пролетариата. Насколько настоятельно необходимым считает германская социал-демократия единство русской партии, об этом вы можете узнать из собственных слов Центрального Комитета германской партии, именно из того письма, которое он мне вручил для передачи вам. После переданного мною в начале моей речи братского привета, который шлет Центральный Комитет партии всем представителям российской социал-демократии, это письмо гласит:

«Германская социал-демократия следила с восторгом за борьбой российских братьев против абсолютизма, как и против плутократии, стремящейся поделиться с ним властью.

Победа, одержанная при выборах в Думу, добытая вопреки уродливой избирательной системе, наполнила нас радостью. Она доказала стихийную, непреоборимую никаким препятствием, победоносную силу социализма.

Как всюду, буржуазия стремится и в России заключить мир с правительством. Она хочет остановить победоносное движение вперед российского пролетариата. Она стремится и в России украсть у народа плоды его упорной борьбы. Поэтому на долю российской социал-демократии выпадает и впредь роль вождя в освободительном движении российского народа.

Дабы мощно вести освободительную борьбу, необходимым условием является единство и сплоченность российской социал-демократии. Мы ожидаем от представителей наших российских братьев, что совещания и решения их съезда приведут в исполнение наши ожидания и желания и осуществят единство и сплоченность российской социал-демократии.

В этом духе мы посылаем вашему съезду наши братские приветы.

Центральный комитет Социал-демократической партии Германии

В. Пфаннкух»

Берлин, 30 апреля 1907 г.

 

Содоклад об отношении к буржуазным партИЯМ

 

 

12 (25) мая 1907 г.*

 

Меня и представителей польской делегации рассматриваемый вопрос интересует не с точки зрения междоусобной фракционной борьбы, а с точки зрения принципов международной пролетарской тактики. Позиция правого крыла нашей партии по отношению к буржуазным партиям представляет совершенно последовательное построение, опирающееся на известный взгляд на историческую роль буржуазии, как и пролетариата, в настоящей революции. В основе этого взгляда лежит определенная схема, которую точно и ясно формулирует один из глубоко почитаемых ветеранов и самый глубокий теоретик русской социал-демократии. В своих «Письмах о тактике и бестактности» т. Плеханов говорит: «Творцы «Коммунистического манифеста» писали 58 лет тому назад: «Буржуазия играла в истории в высшей степени революционную роль… Буржуазия не может существовать, не вызывая постоянных переворотов в орудиях производства и в его организации, а следовательно, и во всех общественных отношениях». И далее о политической миссии буржуазии: «Буржуазия ведет постоянную борьбу сначала против аристократии, потом — против тех слоев своего класса, интересам которых противоречит развитие крупной промышленности… В каждом из этих случаев буржуазия вынуждена обращаться к пролетариату, просить его помощи и толкать его, таким образом, на путь политических движений. Она сообщает, следовательно, пролетариату свое политическое воспитание, т. е. вручает ему оружие против самой себя».[29] Вот тот взгляд на политическую роль буржуазии, который, по мнению одного крыла нашей партии, должен определить и всю тактику российского пролетариата в нынешней революции. Буржуазия — революционный класс, вовлекающий народные массы в борьбу со старым порядком, буржуазия — естественный авангард и воспитатель пролетариата. Поэтому ныне в России только злые реакционеры или безнадежные Дон-Кихоты могут «мешать буржуазии» добиться политической власти, поэтому нужно нападки на русский либерализм припрятать до того времени, когда кадеты будут у власти, поэтому не нужно бросать палки под колеса буржуазной революции, поэтому тактика пролетариата, могущая ослабить или запугать либералов, является крупнейшей бестактностью, а всякое стремление изолировать пролетариат от либеральной буржуазии — прямой услугой, оказываемой реакции. Это, несомненно, цельная и последовательная система взглядов, но она нуждается весьма настоятельно в проверке как со стороны исторических фактов, так и с точки зрения самих основ пролетарской тактики.

«58 лет тому назад Маркс и Энгельс писали в «Коммунистическом манифесте»…» Я, к сожалению, незнакома со всеми сочинениями нашего почитаемого теоретика и творца русского марксизма, но мне не известно ни одно его сочинение, в котором бы не внушалось русским социал-демократам, что сверх того, то — от лукавого; диалектическое же мышление, свойственное историческому материализму, требует, чтобы рассматривать явление не в застывшем виде, а в движении. Ссылка на то, как Маркс и Энгельс характеризовали роль буржуазии 58 лет тому назад, представляет в применении к теперешней действительности поразительный пример метафизического мышления, превращение живого исторического взгляда творцов «Манифеста» в окаменевшую догму.

Достаточно бросить взгляд на физиономию и отношение политических партий, в особенности на состояние либерализма в Германии, во Франции, в Италии, в Англии — во всей Западной Европе, чтобы понять, что буржуазия давно перестала играть ту политически-революционную роль, которую некогда играла. Теперешний всеобщий ее поворот к реакции, к политике пошлинного протекционизма, ее поклонение милитаризму, ее повсеместная сделка с аграрными консерваторами — все это доказывает, что 58 лет, протекшие со времени «Коммунистического манифеста», прошли именно недаром. Но не доказывает ли и собственная краткая история русского либерализма, как мало применима к нему схема, выведенная из слов «Манифеста»? Вспомним, что представлял собою русский либерализм еще пять лет тому назад. Тогда можно было сомневаться, существует ли вообще в России сей «воспитатель пролетариата», которому мы не должны «мешать добиться власти».

До 1900 г. либерализм терпел и спокойно переносил всякий гнет абсолютизма, всякое проявление деспотизма. И вот только после того, как воспитанный долголетней работой социал-демократии, сотрясенный японской войной русский пролетариат выступил на общественную арену в грандиозных забастовках юга России, в массовых демонстрациях, тогда решился и русский либерализм сделать первый робкий шаг. Началась пресловутая эпопея земских съездов, профессорских петиций и адвокатских банкетов. Либерализм, упоенный собственным красноречием и свободой, которую ему неожиданно предоставили, готов был и сам поверить «в свои силы. Но чем же кончилась эта эпопея? Все мы помним тот знаменитый момент, когда в ноябре — декабре 1904 г. «либеральная весна» вдруг пресеклась и оправившийся абсолютизм разом бесцеремонно зажал либерализму рот, приказав попросту молчать. Мы видели все, как либерализм моментально с высоты своего мнимого могущества от одного пинка, от одного хлыста абсолютизма покатился в пропасть отчаянного бессилия. На удар казацкого кнута либерализм не нашелся ответить ровно ничего, он съежился, замолчал и этим доказал воочию свое полное ничтожество. И в освободительном движении России произошла тогда видимая заминка на несколько недель, пока 9 января не двинуло на улицу петербургский пролетариат и не показало, кто призван в настоящей революции действительно быть авангардом и «воспитателем». Вместо трупа буржуазного либерализма выступила живая сила. (Аплодисменты.)

Во второй раз русский либерализм поднял голову, когда давление народных масс вынудило абсолютизм созвать первую Думу. Либералы почувствовали себя опять в седле и опять поверили, что именно они вожди освободительного движения, и что адвокатскими речами можно что-либо сделать, и что они — сила. Но вот последовал разгон Думы, и либерализм вторично полетел стремглав в бездну бессилия и ничтожества. Все, что он собственными силами был в состоянии ответить на атаку реакции, было пресловутое выборгское воззвание, этот классический документ «пассивного сопротивления», того пассивного сопротивления, о котором Маркс писал в 1848 г. в «Neue Rhenische Zeitung», что оно представляет сопротивление теленка мяснику, который хочет его зарезать*. (Аплодисменты.)

На этот раз либерализм основательно изжил иллюзию своей силы и своей руководящей роли в настоящей революции. Он изжил именно в первой Думе иллюзию, будто можно разрушить стены абсолютистской твердыни иерихонскими трубами адвокатского и парламентского красноречия, и он изжил во время разгона Думы иллюзию, будто пролетариат призван играть только роль пугала для абсолютизма, которое либералы держат за сценой, пока оно им не нужно, и которое они вызывают мановением платка на сцену, когда им нужно запугать абсолютизм и укрепить свое положение. Либерализм должен был убедиться, что российский пролетариат не манекен в его руках, не желает быть пушечным мясом, всегда готовым к услугам буржуазии, а что он — сила, ведущая свою собственную линию в этой революции и послушная в своих выступлениях законам и логике своего собственного, независимого от либералов движения. С тех пор либерализм пошел самым решительным образом на попятную, и теперь мы присутствуем при позорном отступлении его во второй Думе, в Думе Головина и Струве, в Думе, вотирующей бюджет и рекрутский набор, вотирующей штыки, которыми завтра будет разогнана Дума. Вот как выглядит та буржуазия, в которой нам рекомендуют видеть революционный класс, которой мы не должны «мешать» добиться власти и которая призвана «воспитывать» пролетариат! Оказывается, что отвердевшая схема совсем неприменима к нынешней России. Оказывается, что тот революционный, стремящийся к власти либерализм, к которому нам рекомендуют применять тактику пролетариата, в угоду которому готовы урезывать требования пролетариата, этот революционный российский либерализм существует не в действительности, а в воображении, он придуман, он есть фантом. (Аплодисменты.) И вот эта-то политика, построенная на безжизненной схеме и на придуманных отношениях и не учитывающая особых задач пролетариата в этой революции, именует себя «революционным реализмом».

Но посмотрим, как согласуется этот реализм с пролетарской тактикой вообще. Российскому пролетариату рекомендуют руководствоваться в своей боевой тактике тем, чтобы преждевременно не подкапывать силы либерализма и не изолироваться от него. Но если это называется «бестактной» тактикой, то я опасаюсь, что всю деятельность и всю историю германской социал-демократии придется признать одной сплошной бестактностью, ибо, начиная с агитации Лассаля против «фортшриттлеров»* и до настоящего момента, весь рост социал-демократии совершается на счет роста и силы либерализма, каждый шаг вперед германского пролетариата подкапывает фундамент под ногами либерализма. И то же самое явление сопровождает классовое движение пролетариата во всех странах. Бестактностью придется назвать Парижскую коммуну, столь изолировавшую французский пролетариат и так смертельно запугавшую либеральную буржуазию всех стран. Не менее бестактным придется признать выступление французского пролетариата в знаменитые июньские дни, которыми он себя как класс окончательно «изолировал» от буржуазного общества. Еще бестактнее было в таком случае открытое выступление пролетариата в Великой французской революции, когда он в середине первого же революционного движения буржуазии своим крайним поведением запугал ее и бросил в объятия реакции, подготовляя таким образом эпоху Директории и ликвидацию самой великой революции. И наконец, самой великой бестактностью придется уже считать, несомненно, историческое рождение пролетариата на божий свет как самостоятельного класса (аплодисменты), ибо оно-то и положило начало как его «изолированному положению» по отношению к буржуазии, так и постепенному упадку буржуазного либерализма. Но не показывает ли и здесь история самого революционного развития России, насколько немыслимо, по существу дела, избежать пролетариату тех «бестактностей», которыми пугают нас под угрозой служить невольными пособниками делу реакции.

Уже первое выступление российского пролетариата, открывшее собою формально эпоху настоящей революции — я имею в виду 9 января 1905 г., — сразу резко изолировало пролетарскую тактику от либеральной, отрезало революционную борьбу улицы от либеральной кампании банкетов и земских съездов, упершейся в тупой угол. И дальше каждый шаг, каждое требование пролетариата продолжает изолировать его в нынешней революции. Стачечное движение изолирует его от промышленной буржуазии, требование восьмичасового рабочего дня изолирует его от мелкой буржуазии, требование республики и Учредительного собрания изолирует его от либерализма всех оттенков, наконец, конечная цель — социализм — изолирует его от всего мира. Таким образом, здесь нет и нельзя провести границы. Пролетариату, руководствуясь боязнью, как бы не изолировать себя от либерализма и не подкопать почвы у этого последнего, пришлось бы отказаться последовательно от всей своей борьбы, от всей пролетарской политики, от всей своей истории на Западе и, между прочим, от всей настоящей революции в России. Дело в том, что то, что принимается за особенные условия и задачи специального этапа в истории пролетариата — его положение по отношению к либерализму при условиях борьбы со старой самодержавной властью, — это в действительности условия, сопровождающие историческое развитие пролетариата от самого его рождения и до самого конца. Это — основные условия пролетарской борьбы, вытекающие из того простого факта, что пролетариат является на историческую сцену вместе с буржуазией, растет на ее счет и, постепенно эмансипируясь от буржуазии в этом процессе, приближается к окончательной победе над нею. Менее всего возможно пролетариату изменить этой тактике в настоящее время в России. В прежних революциях классовые противоречия раскрывались только в течение самих революционных столкновений. Настоящая российская революция есть первая, исходящая из вполне созревших и сознанных классовых противоречий капиталистического общества, и тактика российского пролетариата не может искусственно затушевывать этого факта.

В теснейшей связи с этими коренными взглядами на отношение к буржуазному либерализму находится взгляд на условия и формы классовой борьбы вообще и на значение парламентаризма в частности. Другой из почитаемых ветеранов русской социал-демократии изложил эту сторону вопроса в классической в некотором смысле речи на Стокгольмском съезде партии. Красной нитью проходит через эту речь взгляд: дайте нам только добраться до правильного буржуазного строя, до какой бы то ни было конституции, с парламентом, выборами и т. д., тогда мы уже сумеем вести классовую борьбу как следует, тогда мы уже станем на твердой почве социал-демократической тактики, созданной долголетним опытом германской партии. А пока нет парламента, то нет и самых элементарных условий для классовой борьбы. И вот тот же уважаемый теоретик русского марксизма тщательно отыскивает в нынешней российской действительности хоть малейшие «зацепки» для классовой борьбы — «зацепки» — это любимое выражение в данной речи, — усматривая их в самых хоть бы карикатурных намеках на парламентаризм и конституцию. Тут поистине нужно сказать словами Гёте: «Человек, который резонерствует, подобен животному, которое водят все вокруг по бесплодной полянке, между тем как кругом расстилается сочное зеленое пастбище».[30]

Этим резонерам кажется, что нет арены для классовой борьбы, между тем как социал-демократия не имеет инициативы, силы, не умеет объять те возможности, те широкие перспективы, какие выдвигает история.

В разгаре настоящей революции в России нет возможности вести классовую борьбу, а есть только ничтожные «зацепки». Все политические требования пролетариата «и дажа сама республика» — отмечает оратор — не есть собственно выражение классовой борьбы, ибо они не представляют ничего специфически пролетарского. Но ведь в таком случае — дабы опять обратиться за справкой к практике международного рабочего движения — в Германии мы и до сих пор не ведем собственно классовой борьбы, ибо, как известно, вся повседневная политическая борьба германской социал-демократии направлена на требования так называемой программы-минимум, содержащей почти исключительно демократические лозунги, как всеобщее избирательное право, неограниченное право союзов и т. д. И мы отстаиваем эти требования против всей буржуазии. Но даже такие, наиболее пролетарские по форме требования, как рабочее законодательство, не представляют, как известно, ничего специфически социалистического, а формулируют только требования прогрессивного капиталистического хозяйства.

Таким образом, анализ, не признающий характера классовой борьбы за политическими лозунгами пролетариата в настоящей революции, является не столько образцом марксистского мышления, сколько тем состоянием духа, которое характеризуют обыкновенно словами: ум за разум заходит. В самом деле, необходима очень упорная предвзятость для исключительно парламентарной формы политической борьбы, чтобы не замечать в настоящий момент в России грандиозного размаха классовой борьбы, а отыскивать только ощупью и спотыкаясь слабые ее «зацепки», дабы не понимать, что и все политические лозунги настоящей революции, именно потому, что буржуазия от них отреклась или отрекается, являются такими же проявлениями классовой борьбы пролетариата. Менее всего следовало бы именно русской социал-демократии недооценивать это положение. Ей достаточно взглянуть на себя же, на свою новейшую историю, чтобы понять, какое колоссальное воспитательное значение имеет в настоящий момент классовая борьба еще до всякого парламентаризма.

Достаточно вспомнить, чем была русская социал-демократия до 1905 г., до 9 января, и что она представляет собою теперь. Полгода революционного и стачечного движения после января 1905 г. превратили ее из маленькой кучки революционеров, из слабой секты в громадную массовую партию, и беда социал-демократии не в трудности отыскать «зацепки» для классовой борьбы, а, наоборот, в трудности охватить и использовать то необъятное поле деятельности, которое ей открывает гигантская классовая борьба революции. Среди этой борьбы искать спасения и хвататься — как утопающий за соломинку — за малейшие намеки на парламентаризм как на единственный залог классовой борьбы, еще только предстоящей, после победы либералов — это значит не понимать, что революция — это творческий период, когда общество распадается на классы. В общем, та схема, к которой хотят приноровить классовую борьбу русского пролетариата, есть грубая схема, которая нигде в Западной Европе не была осуществлена, и она является только грубым сколком с полной разнообразия действительности.

Правда, действительный марксизм одинаково далек от этой односторонней переоценки парламентаризма, как и от механического взгляда на революцию и переоценки так называемого вооруженного восстания. Здесь мои польские товарищи и я расходимся во взглядах с товарищами большевиками. Нам в Польше пришлось уже в самом начале революции, еще когда этот вопрос не стоял вовсе на очереди у русских товарищей, считаться с попытками придать революционной тактике нашего пролетариата характер заговорщической спекуляции и грубореволюционного авантюризма. Мы заявили с самого начала — и мне кажется, нам удалось основательно укрепить эти взгляды в рядах польского сознательного пролетариата, — что считаем чисто утопическим предприятием план вооружить широкие народные массы подпольным путем, точно так же, как план подготовить и устроить преднамеренно так называемое вооруженное восстание. Мы заявили с самого начала, что задачей социал-демократии является не техническая, а политическая подготовка массовой борьбы с абсолютизмом. Конечно, мы считаем необходимым разъяснить самым широким массам пролетариата, что их непосредственное столкновение с вооруженной силой реакции, что всеобщее народное восстание есть единственный исход революционной борьбы, могущий гарантировать ее победу и неизбежный финал ее поступательного развития, но что назначить и подготовить технически эту развязку социал-демократия не в состоянии. (Аплодисменты. Плеханов: «Совершенно верно!»)

Товарищи на левой стороне заявляют: «Совершенно верно». Но я опасаюсь, что они не согласятся со мной уже при следующих выводах. Я думаю именно, что если социал-демократии следует избегать механического взгляда на революцию, взгляда, по которому она «делает» революционные вспышки и «назначает» развязку, то ей зато необходимо с двойной силой и решительностью указывать пролетариату ту широкую политическую линию его тактики, которая выясняется только тогда, когда социал-демократия наперед уясняет ему и последний заключительный пункт этой линии — стремление добиться политической власти для осуществления задач нынешней революции. А это опять-таки находится в теснейшей связи со взглядом на взаимную роль либеральной буржуазии и пролетариата в революционной борьбе.

Однако я вижу, что время моего доклада истекает, и мне приходится прервать на середине изложение взглядов по вопросу об отношении к буржуазным партиям. Поэтому прибавлю еще только несколько общих замечаний pro domo sua («про себя» — лат. ), уясняющих в общих чертах нашу позицию к совокупности спорных вопросов на этом съезде. Товарищи, защищающие разобранные мною только что взгляды, любят особенно часто ссылаться на то, что они именно представляют среди русской социал-демократии истинный марксизм, от имени марксизма и марксистского духа высказываются все эти положения и рекомендуется российскому пролетариату эта тактика. Польская социал-демократия от самого своего возникновения стоит на почве марксова учения и в своей программе, как и в своей тактике, считает себя последовательницей основателей научного социализма и в особенности германской социал-демократии. Поэтому ссылки на марксизм, несомненно, имеют для нас особенно важную цену. Но когда мы видим эти формы применения марксова учения, когда мы видим эту шаткость и эти шатания тактики, когда мы видим эти тоскливые воздыхания к конституционно-парламентарным условиям и к победе либерализма, это отчаянное искание «зацепок» для классовой борьбы посреди грандиозного размаха революции, эти метания из стороны в сторону в поисках за искусственными способами «окунуться в массу» как рабочие съезды, в поисках за искусственными лозунгами «развязать революцию», когда она временно по виду затихла, и это неумение пользоваться ею и стать решительно на высоте, когда она вновь закипает, — когда мы видим все это, тогда невольно хочется воскликнуть: в какую же беспомощную кашу превратили вы, товарищи, марксово учение, отличающееся, правда, гибкостью, но и остротой, но и смертоносностью сверкающего клинка дамасской стали!

В какое хлопотливое кудахтанье курицы, отыскивающей жемчужные зерна на мусорной куче буржуазного парламентаризма, превратили вы это учение, представляющее могучий взмах орлиных крыльев пролетариата! Ведь марксизм содержит в себе два существенных элемента: элемент анализа — критики и элемент деятельной воли рабочего класса как революционного фактора. И тот, кто воплощает только анализ, только критику, представляет не марксизм, а жалкую саморастлевающую пародию этого учения.

Вы, товарищи правого крыла, жалуетесь много на узость, нетолерантность, некоторую механичность взглядов так называемых товарищей большевиков. (Возгласы: «У меньшевиков».) И мы с вами на этот счет вполне согласны. (Аплодисменты.)

Польских товарищей, привыкших думать более или менее в формах, принятых в западноевропейском движении, эта специфическая твердокаменность, пожалуй, еще более поражает, чем вас. Но знаете ли, товарищи, откуда возникают все эти неприятные черты? Для человека, знакомого с внутрипартийными отношениями в других странах, это очень знакомые черты: это типичный духовный облик того направления социализма, которому приходится отстаивать против другого тоже очень сильного направления самый принцип самостоятельной классовой политики пролетариата. (Аплодисменты.)

Твердокаменность есть та форма, в которую неизбежно выливается социал-демократическая тактика на одном полюсе, когда она на другом принимает бесформенность студня, расползающегося на все стороны под давлением событий. (Аплодисменты большевиков и части центра.)

Мы в Германии можем себе позволить роскошь быть suaviter in modo, fortiter in re — твердыми и неуклонными по сущности тактики, мягкими и толерантными по форме, мы можем это потому, что самый принцип самостоятельной революционной классовой политики пролетариата стоит у нас настолько прочно и незыблемо, он имеет такое громадное большинство партии за себя, что присутствие и даже деятельность кучки оппортунистов в наших рядах для нас совершенно безопасна, наоборот, свобода дискуссий и разнообразие мнений прямо необходимы ввиду громадности движения. И если я не ошибаюсь, то именно некоторые вожди русского марксизма не могли нам в свое время простить, что мы в Германии слишком мало  твердокаменны, что мы, например, не выталкиваем Бернштейна из рядов партии.

Но перенесем взоры из Германии на партию во Франции, и мы найдем в ней, по крайней мере еще несколько лет тому назад, совсем другие отношения. Не отличалась ли гедистская партия* в свое время очень значительными странностями твердокаменного характера? Чего стоило, например, заявление нашего друга Геда — которым так старались пользоваться его противники, — что, в сущности, для рабочего класса невелика разница, стоит ли во главе государства республиканский президент Лубе или император Вильгельм II? Не носил ли облик наших французских друзей некоторых типичных черт сектантской прямолинейности и нетерпимости, черт, приобретенных ими, естественно, в долголетнем отстаивании классовой самостоятельности французского пролетариата против расплывчатого и «широкого» социализма всех оттенков? И несмотря на это, мы не колебались тогда ни на минуту — т. Плеханов был тогда вместе с нами, — мы не сомневались, что суть истины на этой стороне и что необходимо поддерживать гедистов всеми силами против их противников. Точно так же мы рассматриваем теперь односторонность и узость левого крыла русской социал-демократии как естественные результаты истории русской партии за последние годы, и мы убеждены, что этих черт нельзя уничтожить никакими искусственными средствами, а что они сами собой могут сгладиться только после того, как принцип классовой самостоятельности и революционной политики пролетариата станет достаточно твердо и победит окончательно в рядах русской социал-демократии. Поэтому мы вполне сознательно стараемся обеспечить победу этой политики — не в ее специфической большевистской форме, а в той форме, как ее понимает и проводит польская социал-демократия, в той форме, которая более всего подходит к духу немецкой социал-демократии и к духу истинного марксизма. (Аплодисменты .)[31]

 

Заключительное слово

 

 

14 (27) мая 1907 г.

 

Мне приходится прежде всего ответить на некоторые недоразумения, вытекшие из того случайного обстоятельства, что мне пришлось за недостатком времени прервать в своем докладе изложение основных взглядов на отношение пролетариата к буржуазным партиям чуть ли не на половине. Особенно благотворным оказалось для моих критиков то обстоятельство, что я не успела осветить подробнее отношение пролетариата к мелкобуржуазным течениям и специально к крестьянству. Сколько смелых выводов сделано было из этого факта. Я говорил только об отношении пролетариата к буржуазии, а это, по мнению т. Мартова, представляет попросту отождествление роли пролетариата и всех других классов, кроме буржуазии, в нынешней революции, другими словами, это означает тот самый «левый блок», стирающий классовое обособление пролетариата и подчиняющий его влиянию мелкой буржуазии, тот самый «левый блок», который защищают товарищи большевики.

По мнению докладчика из Бунда, из того, что я исключительно занималась политикой пролетариата по отношению к буржуазии, вытекает как раз наоборот со всей очевидностью, что я вполне отрицаю роль крестьянства и «левый блок», становясь таким образом в прямую противоположность к позиции товарищей большевиков. Наконец, другой бундовский оратор повел безжалостность своих выводов еще дальше, заявляя, что говорить об одном пролетариате как о революционном классе — это уже прямо пахнет анархизмом. Как видите, выводы довольно разнообразные и сходятся они только на том, что все они одинаково должны быть убийственны для меня.

Собственно говоря, приходится немного удивляться тому волнению, в которое впали мои критики по поводу того, что я осветила главным образом взаимное отношение пролетариата и буржуазии в нынешней революции. Ведь нет сомнения, что именно это отношение, именно определение прежде всего позиции пролетариата по отношению к его социальному антиподу, к буржуазии, представляет гвоздь вопроса, есть та главная ось пролетарской политики, около которой уже кристаллизуются его отношения к другим классам и группам, к мелкой буржуазии, крестьянству и проч. И если мы приходим к выводу, что буржуазия в настоящей революции не играет и не может играть роли вождя освободительного движения, что она по самой сущности своей политики является контрреволюционной, когда мы, сообразно с этим, заявляем, что пролетариату приходится смотреть на себя уж не как на вспомогательный отряд буржуазного либерализма, а как на авангард революционного движения, определяющий свою политику не в зависимости от других классов, а выводящий ее исключительно из своих собственных классовых задач и интересов, когда мы говорим, что пролетариат не только стремянный буржуазии, но призван к самостоятельной политике, — когда мы говорим все это, то этим самым, кажется, ясно сказано, что сознательный пролетариат должен пользоваться всяким народным революционным движением, подчиняя его своему руководству и своей классовой политике. Специально насчет революционного крестьянства не могло быть ни у кого сомнения, что мы его существования не забываем и ничуть не замалчиваем вопроса об отношении к нему пролетариата. Предложенные съезду несколько дней тому назад польскими товарищами, и в том числе мной, директивы думской социал-демократической фракции высказывались по этому вопросу вполне ясно и точно.

Здесь я воспользуюсь случаем, чтобы хоть в нескольких словах коснуться ближе этого вопроса. Отношение правого крыла нашей партии к вопросу о крестьянстве определяется, как и по вопросу о буржуазии, известной готовой, ранее данной схемой, под которую уже подводятся действительные отношения. «Для нас, марксистов, — говорит т. Плеханов, — трудовой крестьянин, каким он является в современной товарно-капиталистической обстановке, представляет собою не более как одну из разновидностей мелкого независимого товаропроизводителя, а мелкие независимые товаропроизводители не без основания относятся нами к числу мелких буржуа». Отсюда следует, что крестьянин, как мелкий буржуа, есть реакционный элемент общества и кто его считает революционным, тот его идеализирует, тот подчиняет самостоятельную политику пролетариата влиянию мелкой буржуазии.

Приведенная аргументация есть опять-таки классический пример пресловутого метафизического мышления по формуле «да — да, нет — нет, что сверх того, то от лукавого». Буржуазия есть революционный класс, что сверх того, то от лукавого. Крестьянство есть реакционный класс — что сверх того, то от лукавого. Несомненно, данная в приведенной цитате характеристика крестьянина в буржуазном обществе верна, поскольку речь идет о так называемых нормальных, спокойных периодах существования этого общества. И в этих границах она грешит значительной узостью и односторонностью. В Германии все более многочисленные слои не только сельского пролетариата, но и мелкого крестьянства примыкают к социал-демократии и этим доказывают, что говорить о крестьянстве как об одном сплошном и однородном классе реакционных мелких буржуа — это до некоторой степени сухой и безжизненный схематизм. И в этой не дифференцировавшейся еще массе русского крестьянства, которое приведено настоящей революцией в движение, находятся значительные слои не только наших временных политических союзников, но и наших будущих естественных товарищей. И отрекаться от подчинения их уже теперь своему руководству и своему влиянию было бы именно сектантством, непростительным для передового отряда революции.

Но прежде всего механическое перенесение схемы крестьянства как мелкобуржуазного реакционного слоя на роль того же крестьянства в революционный период есть, несомненно, погрешность против исторической диалектики. Роль крестьянства и позиция по отношению к нему пролетариата определяются точно так же, как роль буржуазии, не субъективными желаниями и стремлениями этих классов, а их объективным положением. Русская буржуазия является, вопреки устным заявлениям и печатным программам либерализма, объективно-реакционным классом потому, что ее интересы в настоящей социальной и исторической обстановке требуют возможно быстрой ликвидации революционного движения посредством гнилого компромисса с абсолютизмом. Что же касается крестьянства, то оно — несмотря на всю путаность и противоречивость своих требований, несмотря на весь туманный, отливающий разными цветами характер своих стремлений — является в настоящей революции объективно-революционным фактором, так как, ставя на очередь дня революции в самой резкой форме вопрос о земельном перевороте, оно выдвигает этим самым вопрос, неразрешимый в рамках буржуазного общества, выходящий по самой своей природе за пределы этого общества.

Очень может быть, что как только спадут волны революции, как только земельный вопрос найдет в конце концов то или иное разрешение в духе буржуазной частной собственности, крупные слои русского крестьянства превратятся в явно реакционную, мелкобуржуазную партию вроде баварского бауернбунда (крестьянского союза — ред .). Но пока революция продолжается, пока земельный вопрос не урегулирован, он является не только политическим подводным камнем для абсолютизма, но социальным сфинксом для всей русской буржуазии и поэтому самостоятельным ферментом революции, дающим ей, во взаимодействии с городским пролетарским движением, тот широкий размах, который свойствен стихийным народным движениям. Отсюда вытекает и та социалистически-утопическая окраска крестьянского движения в России, которая отнюдь не является плодом искусственного насаждения и демагогии с стороны с.-р., а сопровождала все крупные крестьянские восстания буржуазного общества. Достаточно напомнить крестьянские войны в Германии и имя Томаса Мюнцера.

Но, именно будучи утопическими и безысходными по своей природе, крестьянские движения совершенно не способны сыграть самостоятельную роль и подчиняются в каждой исторической обстановке руководству других, более деятельных и определенных классов. Во Франции городская революционная буржуазия поддерживала энергично восстания крестьянства, так называемую Жакерию. Если в средневековой Германии руководство крестьянскими войнами попало не в руки передовой буржуазии, а в руки реакционного фрондирующего мелкого дворянства, то это потому, что немецкая буржуазия — вследствие исторической отсталости Германии — осуществляла первый фазис своей классовой эмансипации еще только в уродливой идеологической форме религиозной реформации и что по своей слабости она, вместо того чтобы приветствовать крестьянские войны, испугалась их и бросилась в объятия реакции, как теперь русский либерализм, запуганный и пролетарским и крестьянским движением, бросается в объятия реакции. Ясно, что политическое руководство хаотическим движением крестьянства и влияние на него является ныне в России естественной исторической задачей сознательного пролетариата.

И если бы он отказался от этой роли из боязни за чистоту своей социалистической программы, то он оказался бы опять-таки на уровне доктринерской секты, а не на высоте естественного исторического вождя всей массы обездоленных жертв буржуазного строя, каким он является по духу теории научного социализма. Вспомним то место у Маркса, где он говорит о том, что пролетариат призван быть борцом за всех обездоленных.

Но вернемся к вопросу об отношениях к буржуазии. Я не стану, конечно, отвечать серьезно на возражения и критику с бундовской стороны. Вся политическая мудрость Бунда сводится, как оказывается, к чрезвычайно простому положению: не исходя из каких бы то ни было твердых и определенных принципов, пользоваться хорошими сторонами всякого положения. Этой маленькой политической мудростью товарищи из Бунда желают руководствоваться как в отношении к фракциям внутри нашей партии, так и к разным классам в российской революции. Во внутрипартийных отношениях эта позиция сводится, собственно, не к роли самостоятельного политического центра, а к политике, рассчитанной уже наперед на существование двух различных фракций. Перенесенная на широкий океан российской революции, она приводит к совсем плачевным результатам. Здесь политика, защищаемая представителями Бунда, сводится к давно известному классическому лозунгу немецких оппортунистов: к политике «von Fall zu Fall», от случая к случаю, если, если хотите, от падения к падению*. (Аплодисменты.) Эта отчетливо выступившая физиономия Бунда важна и интересна не столько для характеристики его самого, сколько потому, что своим союзом и поддержкой меньшевиков на этом съезде Бунд подчеркивает тенденцию политики товарищей меньшевиков.

Тов. Плеханов сделал мне упрек, что я представляю в некотором роде улетучившийся марксизм, парящий над облаками. Тов. Плеханов, любезный даже тогда, когда это не входит в его намерения, сделал мне в данном случае действительно комплимент. Марксисту для того, чтобы ориентироваться в ходе событий, необходимо обозревать отношения, не ползая по низам ежедневной и ежечасной конъюнктуры, а с известной теоретической высоты, и та вышка, с которой следует обозревать ход российской революции, есть интернациональное развитие классового буржуазного общества и достигнутая им степень зрелости. Тов. Плеханов и его друзья упрекали меня горько, что я рисую столь заманчивые и блестящие перспективы нынешней революции, как будто российскому пролетариату предстоят одни беспредельные победы.

Это совершенно неверно. Мои критики приписывают мне в данном случае совершенно чуждый мне взгляд, будто пролетариату возможно и следует развернуть во всю ширь и со всей решительностью свою боевую тактику только под тем условием, что ему гарантированы наперед одни победы. Я нахожу, напротив, что плох тот вождь и жалка та армия, которые принимают сражение только тогда, когда победа заранее в кармане. Наоборот, я не только не думаю сулить российскому пролетариату ряд несомненных побед, а думаю скорее, что если рабочий класс, верный своему историческому долгу, будет все более расширять и делать все более решительной свою боевую тактику сообразно с все более разворачивающимися противоречиями и все более расширяющимися перспективами революции, то он может попасть в весьма сложные и полные трудностей положения.

Более того, я думаю даже, что если российский рабочий класс окажется на высоте своей задачи, т. е. будет доводить своими выступлениями ход революционных событий до самого крайнего предела, допустимого объективным развитием общественных отношений, то его почти неминуемо ждет у этого предела крупное временное поражение. Но я думаю, что российский пролетариат должен иметь мужество и решимость идти навстречу всему, что ему готовит историческое развитие, что он должен в случае необходимости, хотя бы ценою жертв, сыграть в этой революции по отношению к мировой армии пролетариата ту роль авангарда, раскрывающего новые противоречия, новые задачи и новые пути классовой борьбы, какую сыграл французский пролетариат в XIX веке.

Я думаю, что российский пролетариат должен руководиться в своей тактике вообще не расчетами на поражение или победу, а выводить ее исключительно из своих классовых исторических задач, помня, что поражения пролетариата, вытекающие из революционного размаха его классовой борьбы, есть только местные и временные формы проявления его мирового движения вперед, взятого в целом, что эти поражения есть неизбежные исторические ступени, ведущие к окончательной победе социализма. (Аплодисменты.)

 

Из писем друзьям

 

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ *

[Варшава], 2 января 1906 г.

[…] Пишу коротко, так как времени очень мало. До сих пор пыталась сориентироваться в состоянии работы и в общей ситуации, а теперь сама бросаюсь в работу. Хочу двумя словами охарактеризовать ситуацию (но только для вас):  всеобщая забастовка, можно сказать, не удалась,  особенно в Петербурге, где железнодорожники даже не взяли разгона, чтобы провести ее. […] Настроение везде колеблющееся и выжидательное. Но причина всего этого — то простое обстоятельство, что одна только всеобщая стачка  свою роль уже отыграла. Теперь решение способна принести только непосредственная всеобщая уличная борьба, однако подходящий для нее момент еще должен быть лучше подготовлен. Значит, такая выжидательная позиция может еще продлиться некоторое время. Если только какой-нибудь «случай», новый манифест или что-либо подобное не приведет к внезапному, спонтанному взрыву. В общем работа и настроение очень хороши, только надо разъяснить массам, почему  нынешняя забастовка оказалась внешне «безрезультатной». Организация быстро растет повсюду, но страдает от общей неопределенности положения. Больше всего хаоса в Петербурге. В Москве положение значительно лучше, и московская [вооруженная] борьба подняла общероссийскую тактику на новую ступень. […]

 

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ

[Варшава], 11 января [1906 г.]

В данный момент положение таково: с одной стороны, все чувствуют, что приближающаяся фаза борьбы будет фазой вооруженного rencontres (здесь: «столкновения» — франц. ). Узнала о Москве многое и самое радостное.  (Как только получу совершенно точные и надежные сведения, напишу вам.) Пока могу лишь сказать: Москву надо считать скорее победой, чем поражением. Вся пехота бездействовала, точно так же и казаки! «Боеспособны» еще только кавалерия и артиллерия. Потери на стороне револ [юционеров] минимальны.,  все огромные потери понесло гражданское население, то есть совершенно непричастные люди, потому что солдатня просто в ослеплении открывала огонь по ним и уничтожала частные дома. Результат: все гражданское население — в ярости и бунтует! Оно в массовом порядке дает деньги на вооружение рабочих. Из руководящих  революционеров в Москве не погиб почти никто.  Только эсеры совершенно попали впросак на первой «закрытой» конференции, причем в самом же начале. Всю борьбу вела социал-демократия. С другой стороны, запланированы Дума и выборы. Что это за подлый избирательный закон, ты знаешь. К тому же военное положение отмене не  подлежит!! Казалось бы, при таких условиях участие  в выборах — дело еще более запретное, чем в Булыгинскую думу. Так на же тебе: социал-демократия в Петербурге решила принимать участие в выборах,  причем снова с сумасбродным надуманным планом: следует избирать на всех четырех ступенях (ведь в провинции выборы четырехступенчатые!!). Но на основе всеобщего (несуществующего) избирательного права. Далее, избираться должны только выборщики вплоть до высшей ступени. Однако они должны не  избирать депутатов Думы, а… овладеть государственной властью в провинции. Черт те что, даже не могу воспроизвести эту ерунду! Это — «победа» над ленинцами [новых] искровцев, которой они очень гордятся. К сожалению, мне не удалось своевременно выехать в Петербург, а то я им эту «победу» малость подсолила бы. […]

Уже написала здесь брошюру об общей ситуации и задачах, которая находится в печати*. Кроме того, на этой неделе должна начать сотрудничать в одном немецком  еженедельнике для Лодзи и в одном профсоюзном  еженедельнике. Поэтому с нетерпением жду информационный бюллетень* и другие профсоюзные газеты (австрийские!). […]

 

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ

[Варшава], 5 февраля 1906 г.

[…] Давненько не давала я знать о себе, и вы, верно, справедливо сердитесь на меня. Но оправданием мне служит тот непрерывный водоворот и та «ненадежность существования», от которых тут страдают теперь постоянно. Не могу достаточно хорошо описать здесь все подробности, но главное это: невероятные трудности с типографиями, ежедневные аресты и угроза расстрела Для схваченных. Такой дамоклов меч в течение ряда дней висел над двумя нашими товарищами, но, кажется, тем дело ограничится. Несмотря ни на что, бодро продолжаем свою работу, проводим крупные собрания на фабриках, чуть не каждый день пишем и печатаем новые листовки, и, несмотря на все препятствия, все-таки газета выходит почти ежедневно. Совсем недавно прошла небольшая конференция в Финляндии [в Таммерфорсе], в которой приняли участие все партии. Это было новое издание идеи «блока», и она, разумеется, провалилась. Но при этом хотя бы представился случай получить более подробное представление о положении вещей в Петербурге. Однако, увы, картина — сущая насмешка над недавней корреспонденцией из Петербурга в «Leipziger Volkzeitung»! Неописуемый хаос в организации, фракционный скандал вместо объединения и всеобщая депрессия. Пусть это останется между нами. Впрочем, не воспринимайте это слишком трагично. Как только придет снова свежая волна событий, и люди там станут выступать бодрее и энергичнее. Беда лишь в том, что они все еще так колеблются и сами по себе  так неустойчивы. […]

Безработица, voila la plaie de la revolution («вот в чем открытые раны революции» — франц. ), и никакого средства для ее регулирования! Но при этом (польские) массы проявляют такой безмолвный героизм и такое классовое чувство, которое мне хотелось бы показать милым немцам. Например, рабочие повсеместно по собственному почину  еженедельно отчисляют однодневный заработок в пользу безработных. Там же, где работа сокращена до четырех дней в неделю, устраивают так, чтобы никто не был уволен, а все работали на пару часов в день меньше. Все это делается столь просто и гладко, как нечто само собою разумеющееся, что партию даже об этом извещают только от случая к случаю. Притом чувство солидарности и братства с русскими  рабочими развито так сильно, что невольно вызывает удивление, хотя именно мы основательно поработали для развития этого чувства.

Интересное завоевание революции: на всех предприятиях возникли «самочинные», избранные рабочими комитеты, которые решают все вопросы об условиях труда, приеме, увольнении и прочем. Предприниматель фактически перестал быть «хозяином в собственном доме». […] Всего этого за границей не знают. Там полагают, что борьба прекратилась, тогда как она ушла вглубь.

Неудержимо развивается также организация.  Несмотря на военное положение, социал-демократия упорно строит профессиональные союзы, притом по всей форме: с печатными членскими книжками, марками, уставами, регулярными собраниями и т. п. Ведут работу так, как будто политическая свобода уже имеется. И полиция оказывается, конечно, беспомощной против такого массового движения. […]

 

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ

[Варшава, 13 марта 1906 г.]

Мои самые любимые!

В воскресенье, 4-го вечером, судьба настигла меня; я арестована. Я уже завизировала свой паспорт для возвращения [в Германию] и уже приготовилась выезжать. Но ничего не поделаешь. Надеюсь, вы не примете это слишком близко к сердцу. Да здравствует ре… [волюция]! — со всем, что она с собой несет. В некотором роде мне даже приятнее сидеть здесь, чем дискутировать с Парву-сом. Меня обнаружили в довольно неприятном положении, но об этом молчок. Сижу здесь в ратуше, где стиснуты в одну кучу «политические», уголовники и душевнобольные. Моя камера — просто дар небесный в этом комплексе (обычная одиночка, рассчитанная в нормальное время на одного человека), вмещает четырнадцать «постояльцев», к счастью только политических. Дверь в дверь с нашей — еще две большие двойные камеры, человек по тридцать в каждой, все вперемешку. Но это, как мне здесь рассказали, условия уже райские: прежде такие камеры вмещали по шестьдесят человек, и спали они посменно, по паре часов за ночь, в то время как остальные «гуляли». Теперь мы все спим просто по-королевски: на дощатых нарах поперек, зажатые, как сельди в бочке. И все это хорошо, если вдобавок не случается чего-либо из ряда вон выходящего, как, например, вчера, когда нам подбросили новую сожительницу — буйнопомешанную еврейку: она в течение 24-х часов своими воплями и беготней по всем камерам держала нас в таком напряжении, что некоторых политических довела до истерики. Сегодня мы от нее избавились, у нас только три тихопомешанных.

Прогулок во дворе здесь вообще не знают, но зато камеры открыты настежь целый день, так что можно гулять по коридорам, толкаться среди проституток, слушать их милые песенки и разговорчики, а заодно вдыхать аромат так же широко открытых отхожих мест. Но все это — лишь для характеристики условий, а не моего настроения, которое, по обыкновению, превосходно. Пока я не раскрыта, но вряд ли это продлится долго, так как мне не верят. Дело в общем и целом серьезно, но ведь мы живем в бурные времена, когда «все сущее гибели своей достойно», а потому я вообще не верю в долгосрочные векселя и обязательства. Так что будьте в добром расположении духа и плюйте на все. В целом дело у нас на моем веку шло замечательно.  Я горжусь этим: то был единственный оазис во всей России, где, несмотря на бурю и натиск, работа и борьба продвигались вперед так энергично и прогрессировали, как во времена самой свободной «конституции». В частности, обструкция, которая станет в будущем образцом для всей России, — дело наших рук. Со здоровьем у меня вполне хорошо. Вскоре меня, наверное, переведут в другую тюрьму, поскольку дело серьезное. Тогда быстро сообщу вам. Как поживаете, мои самые любимейшие? […] Передайте сердечный привет нашему другу Франциску [Мерингу]. […]

Карл, дорогой, тебе придется временно взять на себя представительство Социал-демократии Польши и Литвы в [Международном социалистическом] Бюро, сообщи туда официально, расходы по возможным поездкам на заседания будут тебе возмещены. О моем аресте публиковать ничего нельзя, пока я окончательно не раскрыта. Но тогда  — я дам тебе знать — поднимайте шум, чтобы нагнать страху на этих людишек здесь.

Должна кончать. Тысячи поцелуев и приветов. Пишите мне прямо по моему адресу: Анне Матшке, тюрьма в Варшавской ратуше. Ведь я же сотрудница «Neue Zeit». Но, разумеется, пишите прилично. Еще раз привет. Камеру запирают. Сердечно вас обнимаю.

 

КАРЛУ КАУТСКОМУ

[Варшава, 15 марта 1906 г.]

Дорогой Карл!

Всего несколько строк. У меня все хорошо: сегодня или завтра переведут в другую тюрьму. […] Уже получила весточку от моей семьи и очень жалею, что из моего инцидента они делают такую трагическую историю и взвинчивают всех вас. Я совершенно спокойна. Мои друзья настоятельно требуют, чтобы я телеграфировала [российскому премьер-министру] Витте и написала здешнему германскому консулу. И не подумаю! Этим господам придется долго ждать, пока социал-демократка попросит у них правозащиты. Да здравствует революция! Будьте бодры и веселы, иначе я серьезно рассержусь на вас. На воле работа идет хорошо, я уже читала новые номера газеты. Ура!

Всем сердцем ваша Роза

 

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ

[Варшава], 7 апреля 1906 г.

Мои любимые!

Давно уже больше не писала вам. Во-первых, потому, что мне день за днем давали надежду, что смогу вам сразу протелеграфировать: «До встречи!», а во-вторых, потому, что я была весьма прилежна в то время, что нахожусь здесь, и вчера закончила третью брошюру (две уже напечатаны, а на третью дня через три будет «наведен лоск»). На прежней «квартире» работать было немыслимо, вот и пришлось здесь наверстывать упущенное. Впрочем, и здесь я имею в моем распоряжении только несколько вечерних часов, с девяти вечера до примерно двух часов ночи: ведь днем, с четырех часов утра во всем здании и во дворе царит ад кромешный: уголовники вечно бранятся и кричат, у сумасшедших случаются припадки бешенства, которые у прекрасного пола находят выход главным образом в поразительной деятельности языка.

NB: как и в ратуше, я оказалась весьма эффективной «dompte-nse des tolles» («укротительницей буйных» — франц. ), и мне приходится ежедневно применять эти мои способности, чтобы несколькими словами, сказанными тихим голосом, утихомирить какую-нибудь оголтелую крикунью, клянущую все на свете (очевидно, это hommage involontaire («невольное прочтение» — франц. ) перед еще более сильной глоткой). Поэтому сосредоточиться и работать я могу только поздно вечером, так что приходится частично отказываться от писания писем.

Ваши вести каждый раз доставляют мне большую и длительную радость, я перечитываю каждое письмо по нескольку раз, пока не придет новое. Очень обрадовали меня и дорогие мне строки Генриетты [Роланд-Гольст]. Написала бы ей отдельно, если бы мне сегодня опять «в последний раз» не прислали цветы (я в самом деле получаю здесь свежие цветы почти каждый день)… Так что подождем до завтра. Я отношусь ко всему довольно скептически и работаю так, словно все это меня никак не касается. […]

 

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ

[Варшава, 23 апреля 1906 г.]

[…] Масса здесь снова показала себя более зрелой, чем «вожди». Из первого (пока единственного) номера нового русского партийного органа от конца февраля я вижу, что рыцарь печального образа «Георгий» [Плеханов] со своей стороны достаточно храбро потрудился над тем, чтобы опозорить партию. Я непременно хочу присутствовать на семейном торжестве [IV съезде РСДРП] в чудесном месяце [мае] и обрушить на них огненные громы и молнии. Надеюсь, к тому времени я уже оперюсь.

Тысячу раз благодарю вас за всю доброту и любовь, какую вы мне выказываете. Сердечные приветы всем, прежде всего другу Франциску [Мерингу] с женой, Кларе [Цеткин] (здорова ли она?). […]

 

ЛУИЗЕ И КАРЛУ КАУТСКИМ

[Варшава], 8 июля [1906 г.]

[…] Получила письмо от Августа [Бебеля] с указанием посетить вас. Сейчас пишу ему, что указание это так просто выполнить нельзя, но в ближайшие дни я буду знать, смогу ли я поехать на лечение или нет*.

Общее положение великолепно: единственные путаники — наши друзья, Георгий [Плеханов] и КO, и у меня руки так и чешутся рассчитаться с ними за все. Лишь только обрету более надежную, чем сейчас, крышу над моей (сильно поседевшей) головой, сразу же засяду за работу*, да так, что все вокруг затрещит, а прежде всего наводню статьями «Neue Zeit». (…)

 

МАТИЛЬДЕ И ЭММАНУЭЛЮ ВУРМ *

[Варшава], 18 июля [1906 г.]

[…] Что касается меня, то я уже совсем собралась покинуть сии гостеприимные края, и лишь только окажусь an bon port («в надежной гавани» — франц. ), сразу дам вам знать и сообщу адрес. Горю желанием работать, писать и с наслаждением включусь в дебаты о всеобщей забастовке. Потерпите всего несколько дней, пока я не обзаведусь надежной крышей над головой и не обрету лучшие условия для работы. А пока конца не видно беготне в жандармерию, прокуратуру и в тому подобные приятные заведения.

Самый последний «скандальчик» в партии заставил меня смеяться и притом — прошу прощения! — дьявольски! Можно только воскликнуть «О!» по поводу тех потрясающих мир событий, что вызвали сущую бурю между Линденштрассе и Энгель-уфер*. Но как же смотрится подобная «буря», глядя отсюда!..  Здесь время, в которое мы живем, великолепно. То есть я называю великолепным такое время, которое ставит массу проблем, притом огромных,  пришпоривает мысль, возбуждает «критику, иронию и чувства глубину», подстегивает страсти и прежде всего является плодотворным, чреватым новым; время, которое ежечасно что-то рождает и из каждых родов выходит еще более «плодоносным». Притом на свет появляются не, как в Берлине, мертвые мыши или даже дохлые мухи, а сплошь одни великаны: великие преступления (vide(«смотри» — лат. ) правительство), великие позорища (vide Дума), великие глупости (vide Плеханов и КO) и т. д. Заранее дрожу от желания набросать хорошо выписанную картинку всех этих великих свершений — само собой разумеется, прежде всего для «Neue Zeit». […] Революция великолепна, а все остальное — ерунда! […]

 

КЛАРЕ ЦЕТКИН

[После 16 декабря 1906 г.]

Дорогая Клерхен!

Прочла твое последнее письмо к Косте* и испытываю потребность написать тебе о том, что у меня на душе. Обращение Правления партии* подействовало на меня точно так же, как и на тебя, — этим все сказано. Со времени моего возвращения из России* я чувствую себя довольно одинокой в этом отношении, робость и мелочность всей нашей партийной жизни доходят до моего сознания так резко и болезненно, как никогда прежде. […] Но все же я не возмущаюсь всем этим так, как ты, ибо с пугающей ясностью уже поняла, что это положение дел и этих людей не изменить до тех пор, пока ситуация не станет совсем иной. Но и тогда — сказала я себе по трезвом размышлении, и у меня нет сомнений, что это именно так, — если мы хотим вести массы вперед, мы должны будем принять в расчет неизбежное сопротивление этих людей.

Ситуация просто-напросто такова: Август [Бебель], а тем более все прочие целиком и полностью выложились в выступлениях за  парламентаризм и в парламентаризме. При любом повороте, который выходит за рамки парламентаризма, они оказываются совершенно несостоятельными и, даже более того, пытаются снова втиснуть все события в парламентские рамки. Значит, они […] будут бороться, как против «врагов народа», против всех и каждого, кто захочет пойти дальше этого. У меня такое чувство, что массы, а еще больше огромная масса товарищей  [членов партии] внутренне с парламентаризмом покончили. Они с ликованием будут приветствовать поток свежего воздуха в тактике, но на них давят старые авторитеты, а особенно высший слой оппортунистических редакторов, депутатов и профсоюзных вождей. Наша  задача теперь — посредством возможно более резкого протеста противодействовать коррозии этих авторитетов. Притом мы должны иметь в виду, что, судя по положению вещей, мы будем иметь против себя не только оппортунистов, а и Правление вместе с Августом [Бебелем].

Пока речь шла об обороне против Бернштейна и K°, Августу [Бебелю] и K° вполне нравились наше общество и наша помощь, тем более что сами они прежде всего наделали в штаны. Когда же дело доходит до наступления  на оппортунизм, тут старики вместе с Эдэ [Бернштейном], Фольмаром и Давидом — против нас. Таково, по моему разумению, положение. А теперь — главное: выздоравливай  и не волнуйся. Вот задачи, рассчитанные на многие годы! Прощай! Целую тебя сердечно!

 

КЛАРЕ ЦЕТКИН

[Берлин-Фриденау],

4 июня 1907 г.

Дорогая Клерхен!

Прежде чем отправиться в дыру*, хочу успеть еще написать тебе. Только сегодня вернулась из Лондона* смертельно уставшая и простуженная. Партсъезд произвел на меня очень угнетающее впечатление; Плеханов — конченый человек и горько Разочаровал даже своих вернейших последователей. Он в состоянии только еще рассказывать анекдотцы, притом совсем старые, которые от него слышат вот уже двадцать лет. Бернштейн и Жорес искренне обрадовались бы ему, если бы только смогли понять его русскую политику. Я храбро дралась и нажила себе массу новых врагов. Плеханов и Аксельрод (с ними Гурвич, Мартов и другие) — самое жалкое, что дает ныне русская революция. Позитивной работы партсъезд проделал крайне мало, но несомненно содействовал прояснению позиций. В духе принципиальной политики большинство составили: половина русских (так называемые большевики), поляки и латыши. […]

 

 

Раздел третий

Политическая борьба: теория и практика

 

 

Марксистов в том смысле, в каком сам Маркс не хотел быть марксистом, в партии нет и быть не может, ибо клясться словами учителя — лишь печальная судьба той школы, которая знает окончательную истину в последней инстанции. Никакой истины подобного рода марксизм не знает. Он не непогрешимая догма, а научный метод. Он не теория одного индивида, которой другой индивид может противопоставить другую, более высокую теорию; он, скорее, схваченная идеей классовая борьба; он вырос из самих событий, из исторического развития и меняется вместе с ними; поэтому он не пустая иллюзия, но и не вечная истина.

Франц Меринг, 1903 г.*

 

 

Из литературного наследия Карла Маркса, Фридриха Энгельса и Фердинанда Лассаля

 

 

(Рецензии на 4 тома, изданные Францем Мерингом)*

 

Том I: Избранные работы Карла Маркса и Фридриха Энгельса с марта 1841 до марта 1844 г.

Штутгарт, 1902

 

I

 

Еще год назад буржуазный биограф научного социализма жаловался на то, что совершенно отсутствуют как «подробная биография Маркса», так и «полное издание Марксовых произведений, включая его журнальные статьи», а в обозримое время не приходится и думать, чтобы «эта работа была сделана кем-то одним».[32]

В настоящий момент мы оказались на пути к тому, чтобы получить одним махом и то и другое: как научное издание трудов Маркса, так и подробную биографию творца научного социализма.

Правда, как явствует из предисловия Меринга, его публикация наследия Маркса и Энгельса должна стать не более чем подготовительной работой к полному научному изданию их произведений. Но если выходящие в ближайшее время тома будут выдержаны издательством Дитца в том же духе, то публикация Меринга уже является в лучшем смысле этого слова научным  изданием работ наших старых наставников и одновременно тем, что мы в данном случае, когда речь идет о нашем Марксе, можем считать его биографией.

Однако уже вышедший том предлагает нам лишь несколько совершенно различных и не связанных друг с другом юношеских работ Маркса: его докторскую диссертацию о греческой философии, затем его статьи о цензуре и свободе печати, о краже леса, «К критике гегелевской философии права. Введение» и его реферат «К еврейскому вопросу», а также две статьи Энгельса о политической экономии и об Англии. Читаемые сами по себе, эти работы, конечно, представляют большой интерес как вехи идейного развития Маркса, но даже для внимательного читателя они останутся именно вехами, по которым он сможет лишь догадываться  о проделанном Марксом развитии, не постигая при этом внутренних и внешних взаимосвязей между ними. Даже при очень прилежном и вдумчивом изучении марксовых параллелей между натурфилософией Демокрита и Эпикура было бы крайне трудно запросто расшифровать то значение, какое оба корифея античной философии имели для духовного становления Маркса и, с другой стороны, уяснить себе, каким же образом проблемы греческой философии смогли внутренне сочетаться с проблемами предмартовской прусской цензуры, кражей леса на Рейне и с гегелевской философией права.

Но тут на помощь нам приходит Меринг со своими суждениями, скромно названными им «введениями». И постепенно из пестрых, разрозненных фрагментов духовной деятельности Маркса перед нами предстает предельно насыщенная жизнь, почти осязаемо пластичная фигура человека, образующего центр, вокруг которого в большем или меньшем отдалении группируются близкие ему и формировавшие его идейную атмосферу люди: вырванные из забвения и вновь воскресшие в нашем воображении родственники, учителя, друзья, товарищи по учебе и соратники в борьбе, люди 30-х и 40-х годов. Мы видим их словно живыми, движущимися, борющимися, думающими, работающими, пребывающими в идейном контакте с Марксом и между собой, каждого — с присущими ему особенностями, со своими духовными установками и интересами, даже с собственным характером и темпераментом. Вокруг этой центральной группы, которая оказывается столь непосредственно приближенной к нам, что мы словно подслушиваем их мысли и слова, Меринг выстраивает амфитеатром всю историческую декорацию. В ближайшей перспективе видятся духовная и политическая среда, злоба дня и спорные вопросы, течения, направления, партии, университетская жизнь, литературный мир, буржуазное общество, официальные круги, а в более отдаленной — в общих чертах описанные исторические события, и, наконец, в качестве общего заднего плана он набрасывает крупными, но четкими мазками экономико-социальные условия в их сдвигах и изменениях.

Таким образом, Меринг сплетает как во времени, так и в пространстве отдельные куски духовной жизни Маркса в единое целое. Он не вырывает Маркса из его времени, не изображает нам его как когда-то жившего и умершего чужого человека, представшего перед нашими взорами, чтобы путаным, полупонятным языком рассказать нам о своих внутренних стремлениях и своей борьбе. Нет, наоборот, это нас Меринг вырывает из нашего времени и переносит в 30-е и 40-е годы, дабы мы очутились в самой гуще их, ощущали и переживали все сами и смогли увидеть нашего Маркса посреди его  времени, его борьбы, его становления и его роста.

Меринг уже в «Истории германской социал-демократии» показал себя мастером описания исторической среды. Но только в ныне появившейся книге он кажется нам достигшим в этом еще большего. Вероятно, потому, что образ помещен в более узкие рамки и поэтому художественно отделан более тщательно, а может быть, и потому, что все группируется вокруг одной фигуры, на которую Меринг излил так много внутренней любви.

Но удивительным этот результат должен показаться именно потому, что Меринг уделил в книге такое сравнительно небольшое место своим «введениям», а также потому, что внешне он вынужден был вставлять их как отдельные, независимые друг от друга тексты  и всякий раз говорящие о совершенно разных материалах фрагменты. В них обрисована то искусность правления Фридриха Вильгельма IV, то история греческой философии, то промышленное развитие Рейнской области, то судьбы и злоключения философских и политических журналов 30-х и 40-х годов. Но он умеет также одной-двумя чертами нарисовать фигуру, несколькими сильными штрихами обозначить историческую перспективу. Второстепенными фигурами он, собственно, занимается мало или почти не занимается вообще; однако совсем неожиданно из вкрапленных в другой связи кратких высказываний в их собственных письмах или в других адресованных им посланиях, из лаконичных случайных, но метких реплик перед нами сразу возникает характерная фигура, которую мы хорошо понимаем, равно как и ее отношения с Марксом. Благодаря этому мы видим на некотором от нас удалении фигуру Руге, чья буйная, несколько филистерская честность, полные энергии стремления и схватки наверняка внушают нам симпатию; но при этом мы ясно чувствуем, что идейно он не мог играть в развитии Маркса сколь-нибудь значительной роли.

Мы не раз встречаем вблизи Маркса Бруно Бауэра, духовная сила которого нам, несомненно, импонирует, но к которому мы испытываем некое инстинктивное недоверие и который, несмотря на то что он стоит на несколько голов выше своего окружения, предстает карликом в сравнении с огненным, еще незрелым, еще терзаемым внутренними противоречиями, ищущим и ощупью продвигающимся вперед юношей Марксом.

Не перенеси нас Меринг столь полно в жизнь, мышление и чувствования того времени, как смогли бы мы подружиться со старым, предельно честным Кёппеном, который с юношеским пылом прославляет Великого Фрица[33] как воплощение современного Просвещения, а также греческого стоицизма, эпикурейства и скептицизма, умения управлять государством и всех мыслимых добродетелей и талантов! Но мы отлично понимаем его, точно так же, как и его духовное влияние на Маркса, и хотели бы пожать его честную руку за то, что своему любимому труду он предпослал посвящение будущему творцу научного социализма. Один уже образ Кёппена, который Меринг впервые извлек из кучи историко-литературного мусора, — это настоящая жемчужина искусства.

Но больше всего красок потратил Меринг на тщательно выписанный образ старого Маркса. Германский рабочий класс впервые близко познакомится здесь с отцом своего величайшего передового борца. Нашим любимым и уважаемым другом станет превосходный человек, интеллигентность, духовная чистота и нравственная прямота которого, выраженные в письмах к сыну, восхищают нас.

Так мы оказываемся совершенно очарованными тем кругом людей, в котором вырос и окреп Маркс. Мы общаемся с духовными вождями того времени в Берлине, с живым интересом прослеживаем судьбы «Hallische-» и «Deutsche Jahrbucher», вместе с горсткой младогегельянцев сражаемся против ханжества, участвуем в схватках редакции «Rheinische Zeitung»* с цензорами в Кёльне, вместе с потерпевшими «кораблекрушение» редакторами ее переселяемся в Париж и напряженно вглядываемся в создание «Deutsche-Franzosische Jahrbucher»*, предчувствуя новые проблемы и новые перспективы.

Если под биографией такого человека, как Маркс, мы понимаем живое воспроизведение его духовной жизни во всех ее красках и во всем ее становлении, то Меринг — что касается того отрезка времени, которым он занимается в первом томе, — дал совершенную биографию Маркса. В ней учтены все моменты, которые могли оказать влияние на его развитие: личные и социальные, этические и научные, политические и экономические, причем каждый во всем своем объеме. Залогом того, что каждый из этих моментов был принят во внимание в должной пропорции, в присущей ему мере, является как раз то, что Меринг ни в малейшей степени не стремится дать биографию в традиционном смысле этого слова и не ставит себе целью задним числом «объяснить» зрелого, состоявшегося Маркса. Он поступает совсем наоборот, реконструируя по восходящей линии незрелого, пребывающего еще в процессе своего становления Маркса, шаг за шагом раскрывая лишь исходную основу каждого проявления его духа и тем давая целому самому воздействовать на читателя. И именно в гармоническом впечатлении, которое мы получаем от картины того времени и образа человека в нем, в том чувстве удовлетворения, с каким мы следим за его становлением и постигаем его, и лежит гарантия «достаточного основания» для объяснения Марксова развития, залог того, что всё и все именно так и именно в такой мере сыграли свою роль в жизни этого великого человека, как это показано Мерингом.

Маркс однажды (в данный момент мы не можем найти это место, поскольку оно находится где-то в примечаниях к I тому «Капитала») сказал, что проверка подлинно материалистического объяснения какого-либо события никогда не может быть дана обратным прослеживанием его причин, обращенным в прошлое, а может быть осуществлена только реконструированием данного события, исходя из самого прошлого. Так Маркс реконструировал и тем самым объяснил Февральскую революцию [1848 г. ] во Франции, государственный переворот [Луи] Наполеона. Так и Ме-ринг, по Марксову методу, реконструирует теперь самого Маркса как светозарное явление в духовной истории Германии. А поскольку он и в историософском плане остается здесь верен Марксу, объясняя этого человека его средой, саму среду — историей, а политическую историю — экономической, то меринговская книга о Марксе — это чудеснейшая дань уважения ученика к своему наставнику.

Мы не знали бы и того, что следует вообще понимать под «научным» изданием трудов Маркса и Энгельса, если бы не имели лежащей перед нами книги. Высшая заповедь научности — высвечивать любое духовное творение, исходя из личности самого творца и из его времени. Все публикуемое теперь из работ Маркса представляется нам совершенно ясным, исходя из взаимосвязи, с одной стороны, с его индивидуальным развитием, а с другой — с идейными течениями и общественными условиями Германии 30-х и 40-х годов. Меринг разъясняет каждую статью двояким образом: во-первых, по существу предмета самого по себе, а во-вторых, в связи с Марксом и его временем. Так, например, вместе с впервые публикуемой диссертацией Маркса мы одновременно получаем сжатый, носящий обзорный характер основательный очерк истории греческой философии вплоть до ее логического завершения в эпикурействе, стоицизме и скептицизме, а также очерк философского развития в Германии, включая точки соприкосновения его с названными греческими школами. И наконец, мы имеем оценку данной работы Маркса с точки зрения самого рассматриваемого предмета. Таким образом, мы всякий раз узнаем о том, что значил для Маркса и его времени затронутый вопрос, как и то, что он для них сделал. В заключение Меринг после каждой опубликованной работы дает также в лаконичной форме все необходимые для ориентировки и возможного более глубокого изучения предмета указания и библиографические ссылки.

Однако «научным» в смысле официального, традиционного, «ученого» издания (первый приходящий на ум пример — издание трудов Родбертуса Вагнером-Коцаком) труд Меринга никак не является. Здесь начисто отсутствует афишируемая, навязчивая личность самого господина профессора, который в предисловии к трудам своего «Рикардо экономического социализма» не сумел сказать о самом Рикардо, его трудах, его времени, его значении ни единого слова больше, чем то, что тот был великим классиком. Зато он пространно разглагольствует перед почтенной публикой о своих собственных страданиях при прочесывании бумаг из наследия Родбертуса и рассказывает о своей перебранке с издателями-конкурентами Рудольфом Мейером и Морицем Виртом, ведя себя при этом столь невоздержанно, что у читателя появляется желание нетерпеливой рукой оттолкнуть в сторону мешающего ему подойти к произведению издателя, который, подобно нерасторопному камердинеру, вместо того чтобы провести нас к своему хозяину, задерживает в приемной пустой болтовней о том, как он поутру плохо начистил ему сапоги и получил за то нагоняй.

Меринговские пояснения настолько переплетены в единое целое с произведениями Маркса, что даже и не воспринимаются как отдельная работа. Автор биографии полностью растворяется в авторе трудов, комментарий сливается с предметом рассмотрения в единую  книгу. И книга эта учит нас понимать и любить Маркса. Германский рабочий класс может гордиться этим предназначенным прежде всего ему  произведением; его величайший мастер обрисован в ней мастерски.

 

II

 

Ход идейного развития обоих творцов «Коммунистического манифеста» в общих чертах давно известен нам из их собственных позднейших высказываний. Маркс как недовольный младогегельянец, для которого фейербаховская гуманистическая ревизия Гегеля явилась «откровением» и толчком к созданию концепции исторического материализма, и Энгельс как человек хозяйственной практики, стимулируемый и просвещенный наблюдениями над английскими общественными условиями, встретились друг с другом на пороге научного социализма. Но этот внутренний процесс становления, особенно в том, что касается Маркса, никогда еще не был столь наглядно показан нам во всех его подробностях и в столь широкой взаимосвязи, как в книге Меринга.

При более внимательном анализе предложенного нам материала мы замечаем в первом периоде Марксова развития, который заканчивается изданием в 1844 г. «Deutsch-Franzosische Jahr-bucher» и установлением идейного контакта с Энгельсом, сразу две независимые друг от друга линии. Первая линия — это продолжающийся внутренний кризис, выразившийся в поисках «истины», а конкретно говоря, в поисках разрешения философского конфликта между мышлением и бытием, между материальным миром и мыслительным процессом. Другая линия — ряд контактов с практическим миром, с политическими и экономическими вопросами того времени и со спорными вопросами. Сюда относятся статьи Маркса о цензуре и свободе печати, о краже леса, редакционная работа над статьями о мозельских виноделах, работа о еврейском вопросе. Эти труды должны были иметь для развития Маркса двоякое значение.

Во-первых, благодаря постоянному контакту с практическим германским убожеством он получил здесь представление о тех политических условиях, которым несколько лет спустя вынесет смертный приговор; здесь он познакомился с той почвой, по которой его философской идее было суждено затем нанести «удар, подобный молнии». В то время как его прежние братья во Гегеле Бауэр, Штраус, Фейербах не выходили из сфер абстрактных философских рассуждений, Маркс формировался в практического борца.  Живой непрерывный контакт с германской действительностью позволил ему в дальнейшем, когда Фейербах осуществил освобождение человека от давившего на него кошмара абстракции, сразу доказать, что «критика неба превращается… в критику земли, критика религии  — в критику права, критика теологии  — в критику политики»  и поставить вопрос: «В чем же, следовательно, заключается положительная  возможность немецкой эмансипации?»[34]

Во-вторых, этот постоянный контакт с практическими вопросами времени всякий раз заставлял Маркса остро осознавать несостоятельность своего идеалистического миропонимания и таким образом снова толкал его к исследованиям и попыткам подойти к главной проблеме: к универсальной точке зрения, с которой можно было найти гармоническое освещение и единое решение всех частичных проблем практической и духовной жизни.

Меринг справедливо говорит, что, руководствуясь гегелевской точкой зрения, Маркс, верно, уже не справился бы с запланированной им для «Rheinische Zeitung», но так и ненаписанной последней статьей по чисто экономическому вопросу парцеллизации крестьянских хозяйств. Собственно говоря, эта точка зрения оказалась несостоятельной еще раньше, когда он занялся практическими вопросами. Правда, именно гегелевская диалектика явилась тем острым оружием, которое позволило ему с таким блеском критически разделаться с дебатами в рейнском ландтаге по вопросам свободы печати и закона о кражах леса. Но именно лишь диалектика, метод  мышления сослужил ему тут службу. Что же касается самой точки зрения, деловой позиции,  то нам кажется, что уже здесь Маркс, выступая за свободу печати и за право бедных крестьян на порубку древесины в лесу, скорее навязывает гегелевской философии государства и права свою точку зрения, нежели выводит ее из философии. Как говорит сам Меринг, прежде всего глубокая и истинная симпатия Маркса к «бедной, политически и социально неимущей массе», его «сердце» — вот что даже еще в идеалистической стадии собственного развития толкало его на борьбу и диктовало ему активную позицию.

Мы рассматриваем эти факты, ставшие столь явными лишь благодаря настоящим публикациям, как исключительно важные и даже более важные, чем когда-либо, именно в данный момент. С некоторого времени мы наблюдаем процесс так называемой критики научного социализма в наших собственных рядах. Главная тенденция этой «критики» — практически и теоретически — развал  здания марксова учения и изъятие из него именно тех элементов, которые до сих пор считались основными его устоями: исторического обоснования объективной необходимостью, а также научного обоснования экономическим анализом. Чисто эмпирическое наблюдение факта эксплуатации, «прибавочного продукта» должно оказаться при этом достаточным базисом, а голое сознание «несправедливости» распределения — легитимацией социалистического рабочего движения.

Выясняется, однако, что сам Маркс уже в начале 40-х годов весьма хорошо знал как факт эксплуатации, которую воспринимал как высшую несправедливость, так и французское и английское рабочее движение в его первоначальной форме. О первом, к примеру, свидетельствуют его высказывания о краже леса, а о втором — те поучения, которые Маркс дает в «Rheinische Zeitung» аугсбургской «Allgemeine Zeitung»* по поводу ее выпадов против коммунизма. «Что сословие, которое в настоящее время, — пишет Маркс в октябре 1842 г., — не владеет ничем, требует  доли в богатстве средних классов, — это факт, который и без страсбургских речей и вопреки аугсбургскому молчанию бросается всякому в глаза на улицах Манчестера, Парижа и Лиона».[35]

Предпосылки, которые по логике современных «критических социалистов» или, вернее, — если вернуться от учеников к их учителям — по мнению буржуазных профессоров, подвизающихся на ниве «социального движения», достаточны, чтобы обосновать существование рабочего движения, поразительным образом не смогли еще повернуть к социализму величайшего теоретика социализма. В той же статье о коммунизме Маркс показал, что еще в конце 1842 г. он ни в малейшей степени не был приверженцем социалистических устремлений.

«Rheinische Zeitung», пишет он как ее редактор, «которая не признает даже теоретической реальности  за коммунистическими идеями в их теперешней форме, а следовательно, еще менее может желать их практического осуществления  или же хотя бы считать его возможным, — «Rheinische Zeitung» подвергнет эти идеи основательной критике».[36]

Итак, «эмпирических фактов», которых нынешним тупоголовым хватило для сколачивания плоского «эмпирического» социализма, гению оказалось недостаточно для создания научного социализма. Для этого не хватило обобщающей в единое целое, плодотворной точки зрения, не хватило той гранитной глыбы, на которой надлежало воздвигнуть здание социализма как науки. И к этому Маркс смог прийти иным путем, только после спора с гегелевским идеализмом.

В нашем распоряжении есть, таким образом, три важные вехи того внутреннего кризиса, который прошел Маркс на пути к созданию исторического материализма. Это длинное, чудесное письмо Карла отцу от 10 ноября 1837 г., которое несколько лет назад было опубликовано в «Neue Zeit», но полное значение которого раскрылось только теперь во взаимосвязи с общим развитием Маркса; во-вторых, впервые опубликованная здесь его диссертация; и, наконец, появившееся в «Deutsch-Franzosische Jahrbucher» Введение «К критике гегелевской философии права». Во всех трех Документах мы видим Маркса в различной форме и с разным успехом ведущим поиск решения той же самой проблемы примирения сознания с бытием, ищущим монистическое единое понимание физического и духовного, морального и материального мира. И ясно, что найти его он не мог до тех пор, пока сам не принял участия в его открытии.

С точки зрения позднейшего обоснования научного социализма мы считаем особенно счастливым обстоятельством то, что Маркс с самого начала занимался правом  и предпринимал свои философские попытки именно в связи с ним. В то время как другие младогегельянцы замыкались почти исключительно в области теологических размышлений, т. е. самой абстрактной  из форм идеологии, Маркс с самого начала инстинктивно пробивался к ближайшей, самой непосредственной форме материальной общественной жизни — к праву. Ведь местами он столь отчетливо обнажает заключенное в нем экономическое ядро, что порой даже вовсе не зараженные историческим материализмом ученые-правоведы (как, например, базельский профессор Арнольд в 60-е годы в своих исследованиях о средневековой городской собственности) наталкиваются на чисто экономическое объяснение целых периодов истории права.

Еще будучи совсем юным студентом, Маркс сразу же начинает свои первые внутренние бои с философско-критическим освещением всей сферы права. Само собою разумеется, этот проект терпит поражение из-за невозможности с идеалистических позиций соединить материальное  с формальным  учением о праве. Тогда Маркс с разочарованием обращается к чистой философии, и мы видим, как в своей диссертации он пытается найти решение этой проблемы в натурфилософии.

Но нерешенная проблема единого объяснения всей правовой сферы оставляет в нем глубокие следы. Вопросы общественных  форм жизни остаются для него главной проблемой. Поэтому не успел Фейербах совершить свой философский coup d’etat (”государственный переворот” — франц. ) и снов посадить на трон до тех пор бесстыдно попиравшегося его же собственными идеями человека во всей его телесности и дать ему в руки скипетр как единоличному властелину земли и неба, как Маркс тотчас же с вновь приобретенным масштабом опять поспешил вернуться к своему первому великому вопросу, обращенному к философии права, т. е. к общественным формам жизни. Если Фейербах освобождает человека от призрака своей собственной философии, то Маркс спрашивает: каким образом освободить человека как угнетенного и подвергающегося жестокому обращению члена общества?

Это уже была a priori (”заранее данная” — лат. )та постановка вопроса, ответом на который мог стать только социализм как всеохватывающее интернациональное учение, как историческая теория, как наука.

И Маркс с этой новой точки зрения в целом каскаде искрящихся, набегающих друг на друга, бурлящих диалектических заключений выводит дедуктивную схему пролетарской классовой борьбы и победы!

«В чем же, следовательно, — говорится в конце Введения «К критике гегелевской философии права», — заключается положительная  возможность немецкой эмансипации?

Ответ:  в образовании класса, скованного радикальными цепями,  такого класса гражданского общества, который не есть класс гражданского общества; такого сословия, которое являет собой разложение всех сословий; такой сферы, которая имеет универсальный характер вследствие ее универсальных страданий и не притязает ни на какое особое право,  ибо над ней тяготеет не особое бесправие,  а бесправие вообще,  которая уже не может ссылаться на историческое  право, а только лишь на человеческое  право, которая находится не в одностороннем противоречии с последствиями, вытекающими из немецкого государственного строя, а во всестороннем противоречии с его предпосылками; такой сферы, наконец, которая не может себя эмансипировать, не эмансипируя себя от всех других сфер общества и не эмансипируя, вместе с этим, все другие сферы общества, — одним словом, такой сферы, которая представляет собой полную утрату  человека и, следовательно, может возродить себя лишь путем полного возрождения человека.  Этот результат разложения общества, как особое сословие, есть пролетариат…

Подобно тому, как философия находит в пролетариате свое материальное  оружие, так и пролетариат находит в философии свое духовное  оружие, и как только молния мысли основательно ударит в эту нетронутую народную почву, свершится эмансипация немца  в человека» .[37]

Так писал Маркс в начале 1844 г. Горе ему! Тем самым он совершил грех, который его «благодарные» ученики сочли нужным вменять ему в вину еще 50 с лишним лет спустя. А именно: он создал дедукцию  социализма, он a priori предвидел необходимость социалистической победы и борьбы, вместо того чтобы просто держаться за эмпирический факт «прибавочного продукта» и его «несправедливости».

Наоборот, только в озарении дедукции все «эмпирические факты» явились перед ним в новом свете; только имея в своих руках ариаднину нить исторического материализма, нашел он в лабиринте повседневных фактов нынешнего общества путь к научным законам его развития и его гибели.

Так произошло становление  научного социализма, и именно потому,  что оно совершилось так, он подобно молнии ударил в пролетарскую почву буржуазного общества, потряся его устои. И так же как всякое историческое явление несет в самом себе, в своем историческом становлении и достаточную, единственно истинно «научную» легитимацию того, почему оно должно было стать именно таким, а не иным, предложенная нам Мерингом книга о первой фазе создания марксова учения дает нам и свидетельство правомерности,  исторической истинности  его возникновения.

В этом смысле мы полностью подписываемся под словами Меринга о том, что «вскрыть исторические корни марксизма — значит обнажить отсутствие корней у его «преодоления» (с. 5). Картина возникновения научной теории социализма сегодня, более чем когда-либо, вновь дает классово сознательному пролетариату гарантию того, что марксова идея, несмотря на все бессильные «преодоления» ее, пытается осуществиться подобно той могучей молнии, которая взорвет на воздух буржуазное общество и путем эмансипации превратит «немца в человека».

 

Том IV: Письма Фердинанда Лассаля Карлу Марксу и Фридриху Энгельсу. 1849–1862 гг.

Штутгарт, 1902

 

I

 

Имя Лассаля всегда будет принадлежать к числу тех немногих, на которых сосредоточивается всеобщий интерес, идущий от сердца и диктуемый фантазией. Все прежние публикации «человеческих документов» из его жизни были восприняты различными кругами читающей публики с воодушевлением. Важнейшая же из таких публикаций появилась только теперь.

Однако лассалевские письма Марксу и Энгельсу горько разочаруют те эстетствующие и салонно-социалистические круги, которые до сих пор искали и находили в документах из жизни Лассаля сенсационные подробности его романтических переживаний. Содержание писем к Марксу и Энгельсу преимущественно серьезно и не носит личного характера; по большей части речь идет о политических или экономических, философских или юридических вопросах, лишь то тут, то там промелькнет нечто личное. Но в этих письмах Марксу Лассаль впервые предстает перед нами как революционер в глубине своей души, как член небольшой социалистической общины 40-50-х годов и в самом интимном духовном общении с нею. Правда, и уже давно опубликованные письма Лассаля Родбертусу тоже показывали нам его в состоянии серьезного обмена мыслями с одним из значительнейших мыслителей среди его немецких современников; правда, и эти письма давали богатый материал для понимания лассалевской теории и агитации. Но вот в чем большое различие между этой и только что появившейся публикацией: там, в письмах к Родбертусу, мы имеем готового  Лассаля, с его политическим своеобразием, в разгаре его агитации, на его самостоятельно выбранной политической тропе. Здесь же, в письмах к Марксу, мы впервые можем проследить его идейное развитие, его становление  от первых шагов на политической арене в 1849 г. до начала 60-х годов, от его полного согласия с Марксом во всех важных вопросах теории и практики вплоть до пункта, где пути обоих вождей разошлись, чтобы дальше пойти в резко противоположных направлениях.

Письма Марксу и Энгельсу — это не только первая публикация, показывающая нам Лассаля в общении с единомышленниками, но и первая, подготовленная тоже единомышленником. Прежние собрания писем Лассаля каждый раз издавались — так и хочется сказать: искажались — буржуазными издателями; при этом начисто отсутствовали необходимые для того знания, а также какое-либо понимание лассалевской жизни и деятельности в целом. В настоящем томе Меринг своими последующими примечаниями к переписке каждого года — с проникнутой любовью добросовестностью, не жалеющей никакого труда, чтобы проследить даже самую тончайшую нить политических связей Лассаля вплоть до ее исчезновения — дает нам весь исторический, политический и литературный материал, требующийся для полного раскрытия образа Лассаля и его эпохи.

Сам Меринг в предисловии называет письма к Марксу спасением чести Лассаля. И это поистине верное слово для того общего впечатления, которое овладевает непредубежденным читателем, когда он откладывает в сторону эту увлекательную книгу. Спасение чести — особенно от того партийно-официального образа Лассаля, который вышел из-под пера Бернштейна.[38] Правда, Э. Бернштейн знал письма в оригинале и в отрывках цитирует их уже в своем предисловии к изданию работ Лассаля. Но именно поэтому в высшей степени ценно дать высшему судье, читающей публике, документы в ее собственные руки, дабы показать, как субъективное, предвзятое представление порой может устоять даже перед самыми неотразимыми доказательствами.

Не только отдельные фактические утверждения Бернштейна (например, насчет того, каким образом Лассаль в 1857 г. осуществил свое переселение из Дюссельдорфа в Берлин) находят в письмах Марксу прямое и полное опровержение. Весь психологическо-политический портрет Лассаля, нарисованный Бернштей-ном, оказывается шаржем, карикатурой рядом с тем, какой возникает в светлом зеркале его духовного общения с Марксом. Вместо «безграничной самоуверенности», «тщеславия», «инстинктивного стремления околпачить каждого необычайными действиями», отсутствия «хорошего вкуса и способности проводить моральное различие», а также «гниения», зараженным которым Лассаль вышел из «грязной лужи» процесса по делу Гацфельдт, «цинизма» и бог знает еще какого пахучего букета качеств, которыми — наряду с сифилисом — Бернштейн наделил своего Лассаля, мы видим здесь жизненно достоверный портрет человека широкой натуры, характера кристально чистого, поистине античного как в дружбе, так и в стремлении к познанию, в стоическом презрении к собственным страданиям и в интересе к судьбам других людей. Пусть то, каким Лассаль показывался или хотел показаться в своих письмах буржуазным салонным львицам и львам, и разные басни о нем, в том числе об обещанном им Дённигес триумфальном въезде на шестерке серых коней, останется самым важным для его буржуазных биографов. Социалистическому пролетариату  Фердинанд Лассаль, как социалист, мыслитель, революционер и человек, впервые возвращен лишь меринговской публикацией его писем Марксу.

До сих пор мы привыкли в общем и целом рисовать себе Лас-саля только предоставленным самомому себе, в его противоположности  Марксу, Энгельсу и их группе. Господствующая черта лежащего перед нами тома — и в том его особое значение — это, напротив, согласие  и политико-идейная взаимосвязь  с творцами «Коммунистического манифеста». При полной самостоятельности мышления Лассаль предстает перед нами в его переписке с Марксом прежде всего, как он сам называл себя, «последним из могикан», из революционной кучки 40-х годов в Германии, в самом живом и непрерывном контакте с лондонскими беженцами и в состоянии постоянной революционной бдительности и готовности к борьбе. Хотя он, вероятно, мог бы быть теперь избавлен современной социалистической «самокритикой» от малейшего подозрения в «бланкизме», Лассаль первое время (в конце 40-х и в начале 50-х годов), как и Маркс и Энгельс, целиком жил мыслью и надеждой на предстоящую вскоре революцию, которая должна была бы открыть путь победе пролетариата. Все его письма первых трех-четырех лет дышат страстным ожиданием великих решений. Отзвуком гацфельдтских процессов, которые якобы полностью поглотили его, в письмах к Марксу лишь кое-где является резкое обвинение против прусской юстиции. В гуще титанического единоборства с этим чудовищем взор и мысль Лассаля прикованы ко всем современным событиям политической и социальной истории, ищут признаки любого пробуждающего надежду революционного движения. «Очень обрадовало меня, — пишет он в апреле 1850 г. Марксу, — что ты считаешь революцию предстоящей так скоро, тем более что это совпадает с моей оценкой; но в этом я здесь довольно одинок, поскольку большинство возлагает надежды только на время президентских выборов во Франции в конце 1851 г.» И в мае того же года: «Напиши мне незамедлительно, придерживаются ли французские refugies (беженцы. — Р. Л.)  в Лондоне того мнения, что в случае выдвижения проекта избирательной реформы в Париже дело дойдет до восстания. Правда, я твердо убежден, что так будет и должно быть. Социализм или, вернее, социалистическая партия во Франции допустима бы совершенно невероятный промах, если бы при решении этого жизненного вопроса не вынула меч из ножен. А стоит ей только вытащить его, как победа, по моему убеждению, будет несомненной». Еще в июне 1851 г. он с унынием находит, что арестованного вместе с Нотюнгом, Беккером и другими коммунистами Бюргерса, «вероятно, освободит только революция».

Когда ожидания эти в результате вялого окончания революционного периода во Франции сменились разочарованием, Лассаль — и в этом он снова един с Марксом — переносит свои надежды на предстоящий торговый кризис. «Что ты думаешь, — пишет он в декабре 1853 г., — о промышленном развитии на будущий год? Не приближается ли наконец давно ожидаемый кризис, срок которого после бывшего в 1847 г. уже давно истек? Правда, он значительно отодвинулся из-за крайне слабого производства в 1848, 1849 и т. д. годах».

И наконец, когда вместо кризиса, как и революции, начался свинцовый saison morte (”мертвый сезон” — франц. ) политической реакции, Лассаль и Маркс опять сходятся на общей мысли о разочаровании текущим моментом и планах временного ведения тихой и скрытой работы по революционному просвещению.

«То, что нынешняя апатия не может быть преодолена теоретическим путем, — пишет Лассаль в начале 1854 г., — в этом ты совершенно прав. Я обобщаю эту фразу даже таким образом: еще никогда  апатия не бывала преодолена чисто теоретическим путем; иными словами, теоретическое преодоление такой апатии производило на свет учеников и секты или неудавшиеся  практические движения, но еще никогда не вызывало ни реального мирового движения, ни всеобщего массового движения умов. Массы  увлекаются течением и втягиваются в движение не только практически, но и идейно  лишь дошедшими до точки кипения фактическими событиями.

И все же я верю, что сейчас можно делать одно,  и считаю это немалым. Можно теоретически подготовить более или менее значительное число пролетариев и в их лице, в как можно большем количестве городов, дать пролетариату (sic!) тех доверенных лиц и те идейные центры будущих движений, которые не допустят потом, чтобы пролетариат еще раз превратился в хор для буржуазных героев» (с. 23–25, 34, 70, 74).

И Лассаль не только набрасывает эту программу, но и проводит ее в жизнь с огромнейшей самоотдачей, превратив свой дом в Дюссельдорфе в «крепость и оплот» рабочего класса. Одновременно он, несмотря на бесчисленные трудности, открывает немецкому книжному рынку работы Маркса и Энгельса, помогая советом и делом своим друзьям в Лондоне и таким образом служа живым связующим звеном между идейным центром и социальной почвой германской революции.

Что касается теоретико-экономических взглядов, то Лассаль выражает в своих письмах преимущественно восторженное согласие с трудами Маркса: его «Анти-Прудоном»[39] и «Критикой политической экономии». Примечательно, что и здесь тоже в остроте и уверенности оценки проявляется не только согласие ученика со своим наставником, сколько и единомышленника, который на основе собственных размышлений приходит в значительной мере к одинаковым выводам. Назвав в 1851 г. Маркса «ставшим социалистом Рикардо и ставшим экономистом Гегелем», Лассаль тем самым заранее  самым точным образом сформулировал историческую миссию Маркса в области экономического учения и вместе с тем специфическую задачу научного социализма. Для острого экономического взгляда Лассаля в высшей степени характерно как раз то, что он — категорически отвергая  все типы современного ему английского и французского социализма, отвергая  все «частичные решения» социального вопроса — называет Рикардо исходным пунктом социалистической теории. «Не пойми меня неправильно, — пишет он Марксу в упомянутом выше письме от 12 мая 1851 г., — когда я говорю о ставшем социалистом Рикардо. Но я действительно считаю Рикардо нашим прямым отцом. Его определение земельной ренты я считаю важнейшим коммунистическим делом» (с. 30–31). Правда, вместе с тем решающим для различной степени аналитической глубины обеих сторон является то, что тогда как Маркс, углубившись в суть вещей, сделал отправной точкой своей критики капитализма рикардовскую теорию стоимости,  т. е. теорию, представляющую собой ключ к пониманию капиталистического способа производства,  Лассаль, оставаясь на поверхности социальных явлений, усмотрел такую отправную точку в рикардовской теории земельной ренты,  т. е. в области распределения.

Насколько мнения Лассаля и Маркса в ту эпоху совпадали в оценке современных им политических событий, показывают высказывания Лассаля о государственном перевороте Наполеона. Достаточно сравнить письмо от 12 декабря 1.851 г. с вскоре появившимся «18 брюмера Луи Бонапарта», чтобы поразиться совпадению оценок при всем само собою разумеющемся различии между изложением широко задуманного исторического анализа и ворохом легко набросанных в частном письме замечаний.

Первое серьезное расхождение во взглядах Лассаля и Маркса — Энгельса, выразившееся в письмах, — это известная позиция по отношению к итальянской войне. Но и здесь тоже, как подчеркивают сами Лассаль и Маркс, речь идет не о каком-либо принципиальном, а скорее о тактическом различии мнений. Поскольку прежде делались попытки выкристаллизовать из позиции Лассаля в данном случае расхождения между ним и Марксом об отношении к национализму и интернационализму, теперь они окончательно терпят крах. В этой связи оправдываются сказанные в 1892 г. слова Бернштейна, что «те, кто до сих пор противопоставляет Лассаля как образец хорошего патриота, в национал-либеральном смысле этого слова, нынешней социал-демократии, должны будут после опубликования лассалевских писем Марксу и Энгельсу просто заткнуться».

Поэтому первый зачаток противоречия Маркс — Лассаль дает себя знать, как нам думается, не в спорах насчет По и Рейна, а в другом месте писем, а именно, как странно ни покажется это на первый взгляд, в той полемике, которая одновременно велась обоими друзьями насчет лассалевской драмы «Франц фон Зиккинген».  В форме дискуссии о «формальной трагической идее» Зиккингена Лассаль, по нашему мнению, в своих письмах от 6 марта и 27 мая 1859 г. сформулировал и отстаивал то специфическое, что позднее превратилось в противоречие его агитации воззрениям Маркса и Энгельса.

Тем самым мы отнюдь не толкуем довольно пошлое и дешевое наблюдение, согласно которому Лассаль в «Зиккингене» будто бы предвосхищал свою собственную позднейшую судьбу, рисуя карающую Немезиду «подкрашивающейся под реализм разумности», которая хочет достигнуть революционных  целей дипломатическими  методами, хитрым обманом как врага, так и друзей. Не желаем мы толковать и другое странное мнение, по которому «Франц фон Зиккинген» якобы дает доказательство приближения Лассаля к воззрениям малогерманской вульгарной демократии 50-х годов.

Мы имеем в виду исторический простор для того «индивидуального выбора», который Лассаль защищал в своем споре с Марксом и Энгельсом против «гегелевского конструктивного понимания истории».

Схватил ли вообще и насколько исторически верно изобразил Лассаль историческую роль Зиккингена, для нас здесь второстепенно. Но если в письме от 27 мая 1859 г. он настаивает на своем праве дать своему герою погибнуть от его субъективного противоречия в собственных действиях вместо того, чтобы, как считали правильным Маркс и Энгельс, от объективного противоречия зиккингенских стремлений тенденциям исторического развития, то мы видим в этом скорее, или вернее, нечто иное, нежели провозглашение Лассалем идеалистического понимания истории. Что произошло бы, спрашивает Лассаль, если бы Зиккинген, вместо того чтобы опираться исключительно на мелкое дворянство, поднялся бы до руководства крестьянским восстанием?

«Что произошло бы? Если исходить из гегелевского конструктивного понимания истории, которому я сам столь сильно привержен, то надо вместе с вами (Марксом и Энгельсом. — Р. Л.)  ответить, что в последней инстанции гибель наступила и должна была  наступить с необходимостью, ибо Зиккинген, как Вы говорите, au fond (”в глубине души” — франц. ) отстаивал реакционные интересы, и это опять же должно было быть  необходимо, поскольку последовательно занять другую позицию ему не давали дух времени и класс.

Но такое критико-философское понимание истории, при котором одна железная необходимость опирается на другую и именно потому переступает через действительность индивидуальных  решений и поступков, гася их, как раз поэтому и не может быть почвой ни для практического революционного действия,  ни для представленной драматической акции.

Но оба эти элемента — предпосылка преобразующей и решающей действенности индивидуального  выбора и провидения, та неотъемлемая почва, без которой драматический  зажигательный интерес невозможен точно так же, как и смелое деяние».

Здесь Лассаль защищает, по нашему мнению, «индивидуальное решение» не в противоположность  исторической необходимости, а как выражение,  как медиум этой необходимости. Ведь если «решающая важность индивидуального действия, которая прославляется в трагедии (или, скажем мы, изображается в качестве движущей пружины. — Р. Л.),  — пишет он в том же письме, — будет обнаружена  и отделена от общего содержания, которым она оперирует и которое она определяет, она, разумеется, станет бездумной глупостью» (с. 156). Конечно, Зиккинген — и в этом Маркс и Энгельс совершенно правы — в любом случае должен был потерпеть неудачу в своем предприятии. Но бесперспективность этого предприятия выражалась для Лассаля в конечном счете во внутреннем противоречии зиккингенского действия. Здесь все решали исторические законы, но действовали они через  «индивидуальное решение».

То, что служило здесь предметом спора между Лассалем и Марксом, как кажется нам, было не противоречие идеалистического и материалистического понимания истории, а скорее расхождение внутри  последнего, которое они схватывали в его различных моментах. Люди сами делают свою историю, но делают ее не по своей доброй воле, говорили Маркс и Энгельс, отстаивая дело своей  жизни — закономерное материалистическое объяснение истории. Люди делают историю не по своей доброй воле, но они делают ее сами, подчеркивал Лассаль, защищая дело своей  жизни, «индивидуальный выбор», «смелое деяние».

Материалистическое понимание истории, перенесенное из теории прошлого в теорию настоящего, означает социалистическую доктрину, а «индивидуальный выбор», превращенный из фактора истории в активную политику, означает практическую политику, для которой ближайшая цель важнее всего, а общие теоретические взгляды — дело второстепенное. Лассаль, писал Маркс в 1868 г. Швейцеру, «слишком поддавался влиянию непосредственных условий того времени. Мелкую исходную точку — свое несогласие с таким пигмеем, как Шульце-Делич, — он сделал центральным пунктом своей агитации: государственная помощь в противоположность самопомощи… Будучи слишком умен, чтобы считать этот лозунг чем-то большим, чем переходным средством на худой конец, Лассаль мог оправдать его только его непосредственной (якобы) осуществимостью. Для этой цели он должен был утверждать, что этот лозунг осуществим в ближайшем  будущем. «Государство», как таковое,  превратилось, таким образом, в прусское государство…»[40]

Конечно, «индивидуальный выбор» Лассаля не выдержал острой как бритва критики со стороны марксовой доктрины. Ошибки, которые 40 лет назад обнаружил орлиный взор Маркса, сегодня может с легкостью, просто играючи, перечислить по пальцам каждый из его учеников.

Так кто же оказался прав перед лицом истории — Маркс или Лассаль? Оба. Прав был Маркс, ибо в нормальных условиях и на больших этапах исторического пути вести рабочий класс к освобождению может только путеводная звезда его теории. Но Лассаль был прав для своего отрезка истории, ибо он смело проложенным окольным путем, по укороченному методу, атакующим шагом вывел рабочий класс на тот же самый великий исторический путь, на котором он впредь шагал под марксовым знаменем.

«Что произошло бы», если бы Зиккинген-Лассаль не совершил своих ошибок? Если бы Лассаль не сделал государственную помощь своим ассоциациям и всеобщее избирательное право центральным пунктом своей агитации? Несомненно, исторический результат в общем и целом изменился бы от этого столь же мало, сколь и конечный провал кампании Зиккингена можно было бы предотвратить ее соединением с крестьянским движением. Социал-демократия в Германии в силу «железной исторической необходимости», которая «переступает через действенность индивидуальных решений, гася их», несомненно, рано или поздно все равно стала бы силой. Но тем, что, действуя на свой страх и риск, опираясь на имевшиеся взгляды и конкретные факты, Лассаль дал и свой, пусть теоретически несостоятельный, но при данных условиях единственно действенный лозунг, он одним махом встряхнул массы и призвал германский рабочий класс к политической жизни. «Смелое деяние» оказалось правильным и в отношении «железной необходимости» истории, которая на небольших отрезках пути оставляет достаточно простора для уклонений вправо и влево, для бесплодных ошибок Зиккингена и для плодотворных ошибок Лассаля.

Если бы это ввиду современных явлений не явилось кощунством по отношению к Лассалю, мы могли бы назвать его «великим оппортунистом германской социал-демократии». Но между так называемой «практической политикой» нынешнего дня и политикой Лассаля существует не аналогия, а прямое противоречие.

Лассаль своим лозунгом производственных ассоциаций и государственного кредита согрешил против марксовой теории социализма так сказать, в ее отсутствие, когда классового движения в духе этой теории в Германии еще вовсе не существовало. Более того самими своими ошибками он впервые пробил путь для марксовой теории. Ныне учение Маркса стало господствующим, определяющим для огромной массы борющегося пролетариата, и социалистический оппортунизм, оставляя его без внимания или обходя его, неосознанно пытается обратить вспять исторически свершившееся соединение «науки и рабочих», теории и практики, и вновь толкнуть рабочее движение без надежного теоретического компаса в море практических экспериментов.

Лассаль своей агитацией обращался исключительно и непосредственно к промышленному пролетариату, т. е. к классу, который, будучи однажды вовлечен его агитацией в «борьбу», в силу своего социального положения, должен сам, даже пройдя через лассалевские ошибки, найти путь к более глубокому пониманию к марксову учению. Нынешний же «практицизм» нацелен прежде всего на привлечение мелкобуржуазных и крестьянских слоев которые в столь же сильной мере, в силу своего социального положения, воспринимают из ложной агитации только ложное и оказываются в состоянии встать на путь, ведущий прочь от марксова учения. И наконец, в то время как Лассаль выдвигал свои практические лозунги в самом резком противоречии лозунгам буржуазии и тем самым отмежевывал германский рабочий класс от буржуазной демократии для самостоятельного классового существования, сегодняшний «практицизм» усвоением буржуазно-демократических лозунгов, совсем наоборот, ведет лишь к тому, чтобы вернуть рабочий класс обратно в войско буржуазии.

История — начисто лишенный всякого респекта шутник. Нынешний бред и нынешний бич оппортунизма, говоря словами Гёте в отрицательном смысле, это, если угодно, поставленный временем на голову здравый и благой смысл лассалевского практицизма. Вот так оправдывает себя единственная крупная попытка сформировать социалистическую практику в известных пределах без или против научной социалистической доктрины; так лассалевский «оппортунизм» в конечном счете оправдывается лишь тем, что сам был, по сути дела, только знаменосцем этой «доктрины». И «смелое деяние» оказывается правым также перед «железной необходимостью истории» лишь потому, что оно в историко-философском смысле было деянием революционным.

 

Том II: Избранные работы Карла Маркса и Фридриха Энгельса. С июля 1844 до ноября 1847 г.

Штутгарт, 1902

Том III: Избранные работы Карла Маркса и Фридриха Энгельса. С мая 1848 до октября 1850 г.

Штутгарт, 1902

 

I

 

Третьим томом завершается все меринговское издание литературного наследия Маркса и Энгельса. Тем самым приобретает законченность и полноту картина первой половины их идейной и политической жизни. Эти три книги — действительно большее, нежели отдельные, следующие друг за другом тома; это три больших отрезка духовной истории наших учителей.

Первый  том был посвящен внутреннему развитию Маркса от гегельянца к социалисту, возникновению научной концепции социализма из философско-политического брожения Германии конца 30-х и начала 40-х годов. «Deutsch-Franzosische Jahrbucher» показали нам итог этого первого периода; блестящее обоснование научного социализма во Введении к «Критике гегелевской философии права» завершило преодоление Марксом гегельянства.

Второй  том выводит нас, так сказать, из идейной мастерской научного социализма в Германии в мир практического рабочего движения — во Францию. В идейное развитие наших корифеев входит новый элемент: контакт с французскими утопистами и мелкобуржуазными теоретиками социализма, с Кабе, Прудоном, Луи Бланом. И почти одновременно социализм и в Германии начинает превращаться в практическое движение, а для Маркса со времени его эмиграции в Брюссель — в практическую задачу. На границе обоих периодов стоит как огромный идейный памятник «Святое семейство» — последняя данная на общественной сцене битва с созерцательным идеализмом, а вместе с тем и итоговый расчет научного социализма с собственным философским прошлым. Здесь мы одновременно видим Маркса вскрывающим философскую мертворожденность гегелевского идеализма, который в лице своего «критического» крыла — братьев Бауэр вернулся к социальной и политической реакции, а также развивающим гуманистическую фейербаховскую ветвь гегелевской школы дальше в исторический материализм. Главы о Французском материализме, о Великой французской революции и Прудоне, а также отдельные, рассыпанные почти в каждой гла-ве «Святого семейства» замечания — все это тоже классические пробы материалистического понимания истории из самых ранних времен его становления.

Разделавшись с умозрительной «критикой», Маркс и Энгельс целиком поворачиваются к «массе». В немецких социалистических журналах конца 40-х годов, в мир которых Меринг вводит нас сразу же после «Святого семейства», мы уже стоим на почве действительности. Огромный прогресс, который произошел в идейной жизни Германии с середины 30-х годов до середины 40-х, отражается в совершенно изменившемся характере журналов и спорных вопросов.

Если в первый период идейный интерес концентрировался в философско- политических журналах «Hallische-» и «Deutsche Jahrbticher», в «Anekdota» на вопросах теологии, то теперь появляется ряд чисто социалистических журналов: «Gesellschafts spiegel», «Rheinische Jahrbticher», «Deutsches Btirgerbuch», «West-phalisches Dampfboot», «Deutsche-Brisseler-Zeitung»*.

Распрощавшись с товарищами философской юности Маркса — с Руге, Бауэром и другими, мы видим себя посреди радостного оживления нового поколения. Гесс, Грюн, Вейтлинг, Зейлер, Вильгельм Вольф, Вейдемейер, Бюргерс, Юнг, Криге, Веерт, Дронке — вот окружение наших наставников в тот период.

Язык, на котором обсуждаются здесь спорные вопросы, уже свободен от гегельянской манеры; речь тут идет уже не о «духе и массе», не об «абсолютной критике и самосознании», а о покровительственной пошлине и свободной торговле, социальной реформе, государственном социализме и тому подобных вопросах. Гегель уже поставлен с головы на ноги.

Одновременно начинается новая идейная борьба. Если в первом периоде мы видели Маркса развивающим научный социализм из немецкой философии, то теперь мы наблюдаем его в непрерывной борьбе за резкое отграничение его учения от всех пограничных расплывчатых направлений социализма и псевдосоциализма.

Результат второй половины 40-х годов — уничтожающая критика Марксом прудонизма, немецкого или «истинного» социализма, проповедуемого Криге «социализма чувства», государственного социализма, мелкобуржуазного радикализма. Марксова теория шаг за шагом выходит победительницей из социалистического хаоса Франции и Германии в качестве единственно научного учения о социализме, а дело этого периода обобщается и увенчивается монументальным «Манифестом Коммунистической партии», который словно высокие триумфальные ворота открывает исторический путь германского рабочего движения.

То, что Меринг публикует в своем собрании из этого периода, наверно, менее интересно и поучительно, чем то, что он сообщает нам в своих собственных пояснениях. Особенно благодаря неоднократно включаемым Мерингом фрагментам из переписки между Марксом и Энгельсом, а также с представителями тогдашнего французского и немецкого социализма, этот его комментарий становится важнейшей страницей идейной истории социализма. Столкновения многочисленных оттенков социализма 40-х годов выражены в немногих статьях Маркса и Энгельса из «Deutsche-Briisseler-Zeitung», из «Westphalisches Dampfboot» и других изданий, приведенных лишь в отрывках, но зато гораздо полнее и пластичнее раскрытых в меринговском введении.

Картина этих острых идейных сражений творцов «Коммунистического манифеста» особенно поучительна при сравнении с их более поздней деятельностью в Международном Товариществе рабочих. Сколь же терпеливо умели Маркс и Энгельс обращаться тогда, спустя 20 лет, с тем же прудонизмом и всей мозаикой социалистических теорий, едва только речь заходила о «куске практического движения» или же вставал вопрос о зачатках действительно рабочей организации, как старательно избегали они любой доктринерской исключительности или догматической несговорчивости! Но какое же уверенное ощущение потребностей исторического момента проявлялось, с другой стороны, в той резкости, с какой они в 40-е годы, когда надо было сначала завоевать для новой научной теории место в социалистическом идейном мире,  умели отмежевать эту теорию от всей примыкавшей и окружавшей путаницы!

Ныне мы в известной мере превозносим ad majorem gloriam (”к вещей славе” — лат. ) гегелевской триады воскрешение социалистической неразберихи в качестве «более высокого синтеза», научного социализма. Первобытный туман теории, из которого в 40-е годы образовалось твердое ядро научного социализма, вновь опускается на нас, чтобы растворить в себе и рассосать это твердое ядро. Священные останки Гесса и Грюна, Вейтлинга, Прудона и даже доброго Гейнцена с их причудливыми вывихами и сегодня весело разгуливают и лицемерно изображают полнокровную жизнь. Вспомнить сверкающие удары меча, которыми Маркс и Энгельс полвека назад прогнали их в мир теней, весьма уместно нынешней социал-демократии, чтобы закалить уверенность в своих силах и окрылить свои потускневшие Идеи.

И работы второго тома, от полемики с Руге в парижском «Vorwarts!» до сведения счетов с Карлом Гейнценом в «Deutsche-Brtisseler-Zeitung», весьма пригодны для этого; все они носят на себе особую печать идейной продукции Маркса — покоряющую глубину  мысли. Мы, к примеру, по врожденной лености мысли и интеллектуальной склонности к уступкам, будучи убежденными лишь наполовину, готовы согласиться с трезвыми, меткими взглядами Руге на политическую и социальную революцию и только в ответе Маркса, внутренне пристыженные, вновь находим глубокие и значительные положения. Так, при рассмотрении любого вопроса, при чтении любой его статьи, чувствуешь, как полет марксо-вой мысли отрывает тебя от пошлой земли. С нами происходит точно то же, что и при чтении марксова «Капитала», где нас зачастую сначала поражает правильность приведенных в сносках воззрений буржуазных теоретиков, а в идущем вслед за тем анализе Маркса мы ощущаем всю жалкую ограниченность и банальность этих «верных взглядов»! И такое потрясающее воздействие марксовой мыслительной работы объясняется не только его личной гениальностью, но и тем, что все рассматриваемые им вопросы он постоянно освещает в их величайших диалектических взаимосвязях, с самых всеохватывающих исторических точек зрения. Это та черта, которая не говоря обо всем практически полезном, придает особенное значение публикации его наследия в наше время именно в противовес нынешней склонности к отторжению социализма от всех крупных идей и воззрений, к сведению всей социалистической теории к нескольким доморощенным трезво-плоским истинам, уразуметь которые в состоянии даже немецкий профессор политэкономии, а также в противовес к возведенной в принцип мелочности мысли и провозглашенной как метод нерешительностью эмпирического нащупывания.

В этом, как и в третьем, томе своего издания Меринг выделяет те два вопроса, которые в 40-е годы оценивались Марксом и Энгельсом совершенно иначе, чем это ныне делает социал-демократия, и которые были позже пересмотрены самими авторами «Коммунистического манифеста». Это вопросы покровительственной пошлины  и билля о десятичасовом рабочем дне.  Собственно, нам кажется правильнее говорить здесь лишь об Энгельсе, а не о Марксе, ибо относящиеся к этому статьи написаны Энгельсом, а по одному из этих двух вопросов Маркс в своей брюссельской речи о свободе торговли высказался с такой ясностью и остротой мысли, что одновременное его колебание в отношении покровительственной пошлины представляется почти исключенным. Указание Меринга на то, что позиция Энгельса в пользу покровительственной пошлины была лишь логическим дополнением к марксовой брюссельской речи о свободе торговли, поскольку Маркс говорил об Англии, а Энгельс — о Германии (да к тому же эти страны представляли две различные стадии капиталистического развития), по нашему разумению, неправильно по той простой причине, что на Брюссельском конгрессе экономистов в 1847 г. Маркс одновременно со всей резкостью отверг отстаивавшуюся Риттинггаузеном точку зрения по вопросу о покровительственной пошлине для Германии,  что нашло отчетливое выражение в речи Веерта, а также в его собственных заметках в «Deutsche-Brusseler-Zeitung».

Попытка использовать сейчас принадлежавшие лишь Энгельсу в 40-е годы иные взгляды, скажем в духе шиппелевской точки зрения, в пользу симпатий к покровительственной пошлине*, неоднократно отвергал сам Меринг: несколько месяцев назад в «Neue Zeit»,[41] а затем в своих примечаниях во втором и третьем томах данного издания. Наоборот, он совершенно ясно доказывает, что именно те фактические предпосылки, которые полвека тому назад привели Энгельса к ошибкам в вопросе о покровительственной пошлине, сегодня, в прямо противоположной ситуации, ведут к свободе торговли как единственно возможному выводу. Однако мы полагаем, что надо оставить попытки соединить тогдашние взгляды Маркса и Энгельса в единое логическое целое.

Также и по вопросу билля о десятичасовом рабочем дне. Нам кажется, что «Коммунистический манифест» 1847 г., пусть и в сжатой форме, выражает ту же точку зрения, что и написанный Марксом в 1864 г. «Учредительный манифест Международно-го Товарищества Рабочих», а именно: законодательное ограничение рабочего времени является прогрессивной реформой в смысле капиталистического развития, заставляющей, как сказано в «Коммунистическом манифесте», «признать отдельные интересы рабочих в законодательном порядке»,[42] т. е. именно тем, что «Учредительный манифест» затем провозгласил победой нового принципа.[43] Высказывания же Энгельса в «Святом семействе» и позже, в 1850 г., в «Neue Rheinische Revue»,[44] согласно которым английский билль о десятичасовом рабочем дне являлся реакционным покушением на капиталистическое развитие, оковами для промышленности, мерой, которая могла бы быть проведена только после пролетарской революции, по нашему мнению, гармоническому сочетанию с обоими заявлениями Маркса не поддаются. Объяснением  поразительной энгельсовской оценки нам кажется то обстоятельство, что Энгельс смешал здесь особые политические условия (при которых закон о десятичасовом рабочем дне появился в Англии,  а также несомненно связанные с этим реакционные намерения  партии тори) с объективным историческим значением этой реформы. И все же, если вопрос о том, как в определенный момент стало возможным столь удивительное отклонение Энгельса по двум важным проблемам от точки зрения Маркса, и представляет интерес для характеристики личности Энгельса, нам в любом случае кажется более важным тот факт, что Маркс и в торговой политике, и в оценке социальных реформ с самого начала занял ту четкую принципиальную позицию, которая является для нас определяющей и по сей день.

Так же как к обоим выше затронутым вопросам, Меринг относится и ко всем другим, с которыми встречается в наследии Маркса и Энгельса: прежде всего критически.  Он делает это в гораздо большей мере, чем, например, в соответствующих главах своей «Истории германской социал-демократии», носящих более эпический характер. В его комментариях к наследию, несмотря на столь же чудесное пластическое изображение событий,